Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принимая во внимание подобные обстоятельства, возможно, не так уж странно, что все его дети не слишком любили своего папашу. Мой папа, правда, пытался объяснять поведение своего отца тем, что ему самому в детстве наверняка крепко доставалось. От его отца, Германа Исаковица.
* * *
Но если моего отца вообще не опекали, а моих детей излишне опекают, то бабушка Хельга, имевшая личного шофера и гувернантку, была в таком случае суперопекаемой. По крайней мере, поначалу. Правда, ситуация быстро изменилась, и когда бабушка приехала в Швецию пятого мая 1939 года, с опекой было покончено навсегда. Маленькая принцесса из Берлина превратилась в Золушку, и относиться к ней стали соответственно. Рассказывая о событиях после приезда в Стокгольм, бабушка всегда всерьез выходит из себя.
— Нас встретила жуткая тетка из еврейской общины. Она командовала, как генерал, и говорила вещи, от которых мне становилось очень страшно. Эта глупая корова абсолютно не понимала, что творится в Германии и через что мы прошли.
Благодаря этой тетке, о которой бабушка явно была не слишком высокого мнения, ее определили в домработницы к пожилому еврею. Цель транспортировки детей заключалась отнюдь не в этом, но многие из принявших их семей предпочли не посылать детей в школы, а использовать в качестве дармовой рабочей силы. Так произошло и с бабушкой, и это ее по–прежнему очень злит. Ведь она собиралась стать врачом. Рассказывая о том времени, она еще часто вспоминает холод, поскольку, подобно дедушке Эрнсту, очень страдала от холодных зим.
— Мне часто приходилось ходить по разным поручениям пешком через полгорода, – рассказывала она. – Стояла ужасная стужа, и я очень мерзла, поскольку у меня не было ни теплой одежды, ни денег на ее покупку. Как‑то раз я позаимствовала чулки у дочери старика, у которого жила. Ее звали Анна, и она была чуть старше меня. Когда я в тот день вернулась домой, она пребывала в ярости и обозвала меня воровкой. Я сказала, что просто взяла чулки на время, поскольку очень мерзну, но она отругала меня и поинтересовалась, куда я подевала деньги, которые мне платил ее отец. Но я не получала денег. Ни единого эре. Мне даже не разрешалось брать фрукты. Однажды я по наущению Анны что‑то взяла, и тогда ее отец запер миску с фруктами в шкаф и спрятал ключ.
* * *
Через полгода бабушка не выдержала, пошла в еврейскую общину и пожаловалась. Ходить туда она не любила, потому что люди оттуда, по ее словам, совершенно не интересовались беженцами и не имели ни малейшего желания ей помогать. Кроме того, бабушка винила их в том, что ей не дали продолжать учебу, поскольку община встала на сторону "старика", когда тот счел ее слишком взрослой, чтобы ходить в школу. Впрочем, не знаю, так ли просто в действительности обстояло дело. Община все‑таки не получала никакой помощи ни от государства, ни от муниципалитета, и ответственность за все расходы на детей ложилась на нее. Вероятно, члены общины были настолько благодарны, если кто‑то брал детей на себя, что такие мелочи, как прерванное школьное образование или неоплачиваемая работа по дому, их просто не волновали.
Но что бы там бабушка ни думала об общине, ей все‑таки нашли место в другой семье. На этот раз она попала к Гордонам, тем, что позднее дали имя фирме дедушки Эрнста по изготовлению автомобильных радиоприемников. Там она тоже работала по дому, но на этот раз ей платили. Кроме того, семья относилась к ней хорошо. Хотя, по ее словам, они "ни черта не понимали" в том, что творилось за пределами Швеции.
Это было трудное время, рассказывала бабушка Хельга. Она все время боялась. Боялась того, что происходило в Германии. Боялась, что немцы придут сюда, а также боялась всех жителей Швеции, симпатизировавших нацистам.
— Многие шведы занимали откровенно пронацистскую позицию, – объясняла она. – Им нравился Гитлер. Многие зарабатывали на бизнесе с немцами. Остальные ничего не понимали.
Даже сегодня, когда ей уже восемьдесят девять, вспоминая об этом, бабушка готова прямо взорваться от возмущения. Она ругается, как последний матрос, называет Стокгольм "чертовой крестьянской дырой" и так много говорит о "проклятых шведах", что трудно поверить, что перед вами женщина, прожившая в этой стране около семидесяти пяти лет.
Когда она так заводится, у меня возникает ощущение, что на самом деле она злится из‑за того, что у нее украли жизнь. Будто она сидела на сокровище, которое у нее отобрали. Контраст с дедушкой Эрнстом колоссален – ведь он и его друзья были готовы почти на все, лишь бы им разрешили покинуть Германию. Поэтому они могли радоваться тому, что они здесь, хотя их тоже использовали. Правда, с другой стороны, они, в отличие от бабушки, не были одиноки. Они держались друг за друга, а такое единение сразу меняет дело.
Вероятно, тяжелее всего для бабушки были одиночество и беззащитность, а также постоянное беспокойство за оставшихся в Германии родителей. В первые годы жизни в Швеции она изо всех сил старалась помогать им, посылая письма с деньгами, которые удавалось откладывать. Несмотря на то, что она получала ответы, определить, каково им на самом деле приходится, бабушка не могла, поскольку в силу тогдашних обстоятельств писать откровенно родители не решались. Последнее письмо она получила в 1941 году. В нем было загадочное сообщение о том, что они собираются ехать в санаторий, без указания адреса. Больше она ничего о них не слышала.
* * *
Вернемся в Польшу 2012 года, где мы с Лео, прихватив с собой колоду карт, оставляем отца в номере. – Опять собираешься опекать? – задиристо кричит отец нам вслед.
Но я оставляю его реплику без ответа. Мы спускаемся на лифте в ресторан, едим там крем–брюле и играем в карты, а за окном течет река Мотлава, и мне приходит в голову совершенно непостижимая мысль, что человеку может быть так хорошо, что он даже не понимает, насколько ему хорошо.
Мы просыпаемся, приводим себя в порядок и спускаемся на завтрак. По сравнению с массовым кормлением на пароме, здешний шведский стол кажется просто роскошным. На нескольких столах на больших белых тарелках изящно разложены предлагаемые на завтрак блюда, а за окном спокойно течет река. Мы берем тарелки и нагружаем их едой. Я беру мюсли и несколько бутербродов, а отец – колбасу, бекон и сладкий йогурт.
— Такую пищу следовало бы запретить, – говорит он, едва успев прожевать кусок бекона. – Она забивает артерии.
— Ее совсем не обязательно есть, – отвечаю я.
— Да, и курить тоже не обязательно, – возражает он. – Но на пачках сигарет имеется предупреждающий текст, и в ресторанах курение запрещено. Так по чему же разрешена жирная пища?
— Ты считаешь, что надо запретить людям есть жирное?
— Нет, но можно было бы снабдить упаковки пред упреждающим текстом или фотографиями, изображающими, как выглядят сосуды после того, как ты объелся. Тогда люди, наверное, ели бы поменьше.
В словах отца, безусловно, есть доля истины, но мы ведь в Польше, и было бы жаль, невзирая на риск для здоровья, не воспользоваться возможностью отведать супержирной еды. Особенно раз поблизости нет мамы, которая непременно проверила бы ее пищевую ценность. Поэтому мы берем себе еще и едим с большим аппетитом. Сегодня нам предстоит сделать довольно много. Мы, в частности, поедем в родной город Германа Исаковица, где я договорился о встрече с Лукашем и одним историком, который, я надеюсь, поможет нам узнать больше о месте, где мой прадед зарыл сокровище. По пути мы будем проезжать крупнейший готический фортификационный комплекс Северной Европы, на который тоже собираемся взглянуть. Однако сперва надо завершить завтрак, на что из‑за нашего обжорства требуется изрядное время. Тем более что отец внезапно обнаруживает, помимо остальных лакомств, свернутые рулончиками филе салаки.