Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Нас всех заперли в большом пустом помещении, в самом конце мастерских Арсенала — нельзя было, наверно, посадить нас в камеры с обычными заключенными. Нам выдали складные брезентовые койки и одеяла. Отобрали документы, деньги и все, что могло бы послужить оружием, даже вязальные спицы у женщин, а у мужчин ножницы, которыми подстригают бороду. В высокие зарешеченные окна виден большой двор, пустой, залитый бетоном, и ветер колышет пучки травы в трещинах. Двор обнесен высокой каменной стеной. Если б не эта стена, можно было бы увидеть Средиземное море и хоть помечтать, что мы еще уплывем. На третий день взаперти в Арсенале мне до того захотелось к морю, что я придумала целый план, как убежать. Я никому об этом не сказала: мама, конечно, испугается за меня, и тогда мне не хватит духу сделать это. В час обеда к нам входят три солдата в форме морской пехоты. Двое раздают суп, а третий стоит у двери в углу, опираясь на винтовку, — следит. Мне удалось подойти поближе к двери, не привлекая их внимания. Когда один из солдат дал мне полную миску супа, я опрокинула ее ему на ноги и бросилась бежать по коридору, не оглядываясь на их крики. Я бежала со всех ног, почти летела, никто не смог бы меня догнать. В конце коридора — дверь во двор. Я выбегаю на воздух, не останавливаясь. Я так давно не видела солнечного света, от него кружится голова, и сердце стучит в горле и в ушах. Небо ярко-синее, ни облачка, все блестит в прозрачном холоде. Я бегу к каменной стене, ищу выход. Холодный воздух обжигает горло и ноздри, вышибает слезы из глаз. Я остановилась на мгновение, оглянулась. Но никто, кажется, не собирается за мной гнаться. Двор пуст, блестят высокие стены. Время обеда, все моряки сейчас в столовой. Я побежала дальше вдоль стены. И вдруг — вот они, передо мной, распахнутые ворота и широкая улица, ведущая к морю. Я стрелой вылетела из ворот, даже не знаю, был ли часовой в будке. Бегу, не переводя дыхания, по широкой улице до конца, туда, где густые заросли и скалы над морем. Вот я уже в самой чаще, исцарапала руки и ноги, прыгаю со скалы на скалу. Я не забыла, как в Сен-Мартене пробиралась в ущелье вверх по реке. Взгляну — и в ту же секунду вижу, куда прыгнуть, где есть тропка, а где лучше обойти расселину. Скалы становятся все круче, и бежать уже не получается. Я цепляюсь за ветки, проваливаюсь в разломы.
Когда передо мной открывается море, ветер бьет наотмашь так, что дыхание перехватывает. Этот вихрь прижимает меня к скалам, свистит в зарослях. Я забралась в расщелину скалы, и море теперь прямо подо мной. Такое же прекрасное, как в Алонской бухте, огненная ширь, твердь, гладь с черными пятнами мысов и островов вдали. Ветер кружит у моего укрытия, воет и стонет, точно дикий зверь. Внизу бьется о скалы пена, брызги разлетаются на ветру. Здесь нет ничего — только ветер и море. Никогда еще я не чувствовала такой свободы. От нее кружится голова и пробирает озноб. Я смотрю на линию горизонта, как будто оттуда должен приплыть наш корабль по огненной дорожке, которую солнце проложило в море. Мысленно я унеслась по ту сторону, за море, за ветер, я оставила позади черные глыбы мысов и островов, где живут люди, где нас посадили в тюрьму. Птицей летела я над водой, летела с ветром, в солнечном свете и соленой пыли, и не стало для меня времени и расстояния, я уже по ту сторону, там, где вольная земля и свободные люди, где все по-настоящему ново. Никогда прежде я ни о чем таком не думала. Хмельной восторг овладел мной, в эту минуту я не помню ни о Симоне Рубене, ни о Жаке Берже, ни даже о маме, не помню об отце, сгинувшем в высокой траве, в горах над Бертемоном, не помню о корабле и о морских пехотинцах, которые меня ищут. Да и ищут ли меня, в самом деле?
Что, если я исчезла навсегда, здесь, между водой и небом, высоко в моей щели, в моем птичьем гнезде среди скал, с прикованным к морю взглядом? Мое сердце бьется ровно, медленно, я не чувствую больше страха, не чувствую ни голода, ни жажды, ни бремени будущего. Я свободна, я вобрала в себя свободу ветра и света. Впервые в жизни.
Весь день я просидела в своей пещерке, глядя, как солнце неспешно опускается в море. Так давно мне хотелось побыть совсем-совсем одной, чтобы никто рядом не разговаривал. Я вспоминаю горы, огромную долину, ледяное окошко, в которое я высматривала отца. Это я унесла с собой и, где бы ни была, извлекала всякий раз, когда мне хотелось одиночества. Эту картину я видела, когда оставалась одна в четырех стенах темной комнатенки на улице Гравийе, — она сама собой возникала на обоях. Я и сейчас это помню. Отец идет впереди в высокой траве, и пастушьи хижины из черных камней вокруг — это место, куда пришли мы с мамой. Тишина, только чуть шелестит трава под ветром. Их смех, когда они обнялись. Все, как здесь, — тишина, свистящий в зарослях ветер, безоблачное небо, огромная, окутанная туманом долина внизу и конусы горных вершин, словно острова в море. Я хранила это в себе всегда, везде, в гараже Симона Рубена, в квартире на улице Гравийе, откуда мы не выходили, даже когда Симон Рубен сказал, что немцы ушли и не вернутся, никогда больше не вернутся. Мне и тогда виделись горы, поросший травой склон, словно уходящий прямо в небо, утонувшая в тумане долина, тонкие струйки дыма, поднимавшиеся из деревень в прозрачном воздухе в предзакатный час.
Вот что я хочу помнить, только это, а не страшные звуки, не выстрелы. Я иду, как во сне, мама сжимает мою руку и кричит: «Скорее, детка, скорее, беги! Беги!» — и тащит меня вниз по склону, быстро, быстро, высокая трава режет мне губы, и я бегу, уже обогнав ее, хотя ноги подгибаются, когда я слышу ее странный дрожащий голос: «Беги же! Беги!»
Здесь, в моем укрытии на скале, мне впервые кажется, что я больше не услышу этих звуков, этих криков, не увижу больше этих картин из моих снов, потому что ветер, солнце и море проникли в меня и смыли все.
В этой пещерке я просидела до тех пор, пока солнце не опустилось к самому горизонту, коснувшись краем линии деревьев на полуострове по ту сторону рейда.
Тогда я вдруг почувствовала, что мне холодно. Холод пришел вместе с темнотой. Наверно, сказались и голод, и жажда, и усталость. У меня такое чувство, будто я так и шла, так и бежала без остановки с того дня, когда мы спустились с горы в высокой траве, изрезавшей мне губы и ноги, и сердце мое с того дня всегда билось чаще и сильнее прежнего, колотилось в груди, точно испуганный зверек. Даже в темной квартире на улице Гравийе я все равно шла, бежала, выбивалась из сил. Ко мне приходил врач, его звали Роз, я запомнила, хотя видела его всего один раз, но мама и Симон Рубен часто повторяли это необычное имя: «Мсье Роз сказал… Мсье Роз ходил… Мсье Роз считает, что…» Когда он пришел наконец, когда вошел в нашу убогую квартирку — я-то думала, с его приходом все озарится и засияет. Но не сказать, чтобы я была разочарована, когда увидела мсье Роза — маленького, круглого и лысого, в очках с толстыми стеклами. Он выслушал меня сквозь рубашку, ощупал шею и руки и сказал, что у меня астма и что я слишком худая. Дал от астмы эвкалиптовые пастилки, сказал маме, что я должна есть мясо. Мясо! Невдомек ему было, что мы ели только подгнившие овощи, которые мама подбирала на рынках, а бывало, что и одни очистки. Но с этого дня у меня был бульон из куриных шеек и лап, которые мама покупала два раза в неделю. А мсье Роза я больше не видела.