Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно так. Но не из-за этого я покинул ваш дом.
У РАХЕЛИ ШИФРИНОЙ
У Рахели Шифриной была очень высокая температура. От влажных простыней, которыми родители окутывали ее тело, подымался пар. Кипящий, страдающий мозг порождал видения, которые не исчезали, даже когда девочка закрывала глаза.
На утро третьего дня эти видения усилились и стали такими яркими, что госпожа Шифрина сама увидела, как они витают над мокрой головкой дочери. Она испустила пронзительный и испуганный крик, и не успел еще ее муж запрячь лошадь в коляску, как жена уже схватила девочку на руки и побежала с ней, как безумная, из мошавы Киннерет в шотландский госпиталь, что в Тверии[67], всю дорогу крича, и спотыкаясь, и то и дело останавливаясь, чтобы окунуть ее в холодные киннеретские воды.
Лицо врача помрачнело. Он проверил девочке слух, посветил ей фонариком в глаза, уколол иголкой большие пальцы ее ног.
«Воспаление мозга», — сказал он. Но не успел он дать ей лекарство, как ее температура вдруг, как по волшебному мановению, начала падать сама собой — возможно, из-за прохлады, которую источали толстые госпитальные стены, а возможно — из-за белизны этих стен и больничной белизны простыней.
Прошел день, и прошла ночь, и видения исчезли совсем, но все вокруг потемнело, и эта темнота не исчезла даже тогда, когда Рахель очнулась, села в кровати и открыла глаза.
— Зажги лампу, мама, — сказал она вдруг таким же звонким, ясным и здоровым голосом, как раньше. — Уже вечер.
— Полдень сейчас, — сказал госпожа Шифрина.
— Но в комнате темно, — сказала Рахель. — Зажги мне лампу.
Мать зажгла лампу, поправила фитиль, придвинула к кровати.
— Вот лампа, я ее зажгла, — сказала она. Смутный страх, еще не воплотившись в слова, уже расцвел крапивой в ее сердце.
Но Рахель воскликнула:
— Ты не зажгла ее!
— Я зажгла, — простонала мать, потому что страх уже теснил ее дыхание.
— Но тут темно! Тут темно! Тут темно! — крикнула девочка и, схватив лампу, швырнула ее на пол.
Стекло разбилось, керосин потек по полу и вспыхнул. Госпожа Шифрина быстро затоптала огонь, набросив на него одеяло, схватила дочь и прижала ее к груди.
— Теперь ты видишь? — Она поднесла ее к окну и широко распахнула его. — Еще светло! Ты видишь, что светло? Ты видишь?..
Сильный полуденный свет ворвался в комнату, а с ним свежие, приятные запахи цветов с лужайки.
— Я вижу, — сказала Рахель. — Свет, как вечером. Я же тебе сказала, что сейчас вечер.
С того дня, как будто в страшном процессе уравновешивания, ее тело становилось все сильнее, а глаза все слабее. Прошло еще несколько дней, и вечерние сумерки стали ночной тьмой, которая постепенно заполнила всю протяженность дня. Теперь ей остались только дрожащее мерцание да бледная, задыхающаяся и сужающаяся полоска света.
— Светлячки! — протянула девочка руки, как будто пытаясь поймать ускользающую надежду. — Я вижу светлячков.
— Нечего делать, — сказал врач. — Только Бог может ей помочь.
ЗМЕИ ВЕН
Змеи вен набухали и опадали в бицепсах Авраама. Теплые пучки мышечных волокон разбегались под загорелой, потрескавшейся кожей на его плечах и уходили обратно к предплечьям. Сухожилия дрожали струнами на его суставах, на удивление тонких, как суставы у девушки.
В 1925 году, когда Авраам взошел в Землю Израиля и присоединился к подразделению каменщиков «Рабочего батальона»[68], он был «маленький тощий слабосильный бледный» подросток. Но работа с камнем вырастила бугры мышц на его руках и плечах, солнце выдубило его кожу, а каменная пыль заполнила горло мокротой каменщиков-ветеранов. И когда мозоль каменотесов — он называл ее по-польски «мозоля» и очень ею гордился — выросла и затвердела на мизинце его левой руки, он был вне себя от счастья: «Как обрезание, что говорит о тебе, что ты еврей, так эта мозоля говорит, что ты каменщик».
В те времена каменщики и каменотесы «Рабочего батальона» работали в нескольких местах в Иерусалиме. Авраам обрабатывал строительный камень возле монастыря Ратисбон[69], блоки «слайеба» в Долине Креста[70], глыбы «лифтави» около Лифты, плиты для мощения тротуаров в каменоломнях вади[71], что близ деревни Дир-Ясин.
Там, в старой дир-ясинской каменоломне, он впервые встретил Рыжую Тетю. Она приехала тогда в Иерусалим со своим братом, Дядей Элиэзером-ветеринаром, и со своей невесткой, Черной Тетей, навестить моих Отца и Мать, которые еще жили тогда в том доме, о котором я рассказывал, — в доме, где я «был зачат», рядом с Библейским зоопарком.
День был приятный, осенний, и эти пятеро решили погулять. Они пошли из дома на запад, в сторону родника в Лифте, а оттуда спустились к устью ручья Сорек, где стали собирать на берегу малину, высохшие до изюминок старые виноградинки и ту виноградную мелочь, что осталась на лозах поселенцев Моцы после того, как они собрали урожай. Возле фабрики по производству обожженного кирпича они поднялись и повернули на восток, в сторону крутых извилин Маале-Ромаим[72], намереваясь спуститься оттуда по тропинке, которая дальше должна была перейти в грунтовую дорогу — ту самую грунтовую дорогу, что проходила возле нашего квартала, который тогда еще не был построен.
Первые перья морского лука уже торчали в расселинах скал, и Дядя Элиэзер, никогда не упускавший возможности показать, что его не зря прозвали автодидактом, тут же объяснил, как узнать дату по виду семян в луковых соцветиях — выше тех, которые уже осыпались, и ниже тех, что еще не распустились. Маленькие осенние тучки мирно паслись в небесах, и Дядя Элиэзер тотчас предсказал по их виду, что предстоящая зима будет дождливой, а отсюда перешел к истории и сообщил, что «вот здесь поднималась солдатня этого римского злодея Тита[73], чтобы разрушить наш Иерусалим».