Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А когда и с чего началась его деятельность по возвращению русским их культурных сокровищ?
— Первые симптомы интереса начались после того, как Москва запустила спутник. Да-да, именно так, спустя двенадцать лет после окончания страшной войны, та страна, где он родился, первой вышла в космос. Я могу понять его гордость, сэр. Пятьдесят седьмой год, сорок лет после большевистского переворота, до которого мы, Германия и Франция по праву считались суперсилами Европы, а Россия была на задворках, царство тьмы и лени... А в пятьдесят седьмом вышла на первое место на Евроазиатском континенте. Увы, это истина, которую многие не хотят брать в расчет... Жаль... Теперь по поводу мистера Степанова. Я попросит подобрать на него все, что можно. И выяснилось: его читают в России, довольно широко читают, и хотя он, к сожалению, пишет по кремлевским рецептам, слово этого человека значимо в их стране... Когда наши младшие братья за океаном называют мистера Степанова агентом КГБ, я спрашиваю себя: неужели разведка такая легкая работа, что ею можно заниматься вполсилы, оставляя главный заряд энергии на литературу? Я с большим уважением отношусь к профессии, сэр. Наш с вами друг военной поры Ян Флеминг начал писать веселого Джеймса Бонда после того, как ушел в отставку из «Интеллидженс сервис»; то же — Грэм Грин. А Ле Карре? Великий Моэм говорил, что литература — самопожирающа, она требует на свой алтарь всего человека, без остатка. И вот, представьте, мы начинаем помогать нашим младшим братьям в комбинации против этого русского, к которому двести пятьдесят миллионов его сограждан относятся с истинным респектом... Кому это принесет пользу? Нам? Не уверен. Наоборот. Мы дадим повод, искомый повод, русским начать ту пропагандистскую кампанию, в которой они так ныне заинтересованы... В начале нашей беседы я не зря вспомнил сэра Сомерсета Моэма и его роман «Скелет в шкафу», где поразительно подан провидческий дар литератора. Если русские — в отличие от наших младших братьев — считают Степанова писателем, а у них все же были кое-какие писатели, во им не откажешь, то мистер Степанов может написать такое, что будет совершенно невыгодно тому делу свободы, которому все мы служим. Конечно, мы поставим наблюдение за мистером Степановым, поскольку русские воистину мистическая нация; более того, я вполне допускаю, что визит мистера Степанова может быть двузначным, и если мы получим факты, тогда ударим! Мы тогда ударим крепко... Если же он действительно намерен заниматься здесь своими картинами — пусть, мы не должны ему мешать, наоборот, он обязан убедиться в нашей непредвзятости: терпимость ко всем идеологиям, право каждого делать то, что он хочет...
— Не преступая при этом грань закона, — улыбнулся сэр Бромсли. — Ну, хорошо, я снова обязан согласиться с вами, и мне, поверьте, это доставляет радость. Что вы можете сказать по поводу немца из Бремена?
— С ним достаточно хватко поработала бременская резидентура младших братьев. Видимо, они готовят его к скандалу, да и не только его одного, мне кажется. Они замышляют свою операцию как некую мелодраму, сплошные сцены, заламывание рук, сведение денежных счетов... Посмотрим. Я не очень-то убежден, что у них получится так, как они задумали... Итак, господин доктор Золле... Занятно, немцы умудряются умещать в одном значении два титула: «господин профессор доктор Золле». Этот человек ясен мне совершенно. Когда ответ на вопрос ищет математик и находит его, он на определенное время успокаивается, наступает расслабление: Эйнштейн музицировал, Жолио-Кюри ловил рыбу, а интересовавший нас русский академик Тамм занимайся альпинизмом. Лишь после хорошего отдыха ученый начинает новую работу. В то время как коллекционер ежечасно сталкивается с таким количеством загадок, что мозг его в постоянном з в е н я щ е м напряжении, одному ему никак не справиться: либо он должен иметь аппарат помощников, развернуть свое дело в п р е д п р и я т и е, либо он кончит трагедией, захлебнется в документах, сойдет с ума. Это подобно алхимии, — еще один опыт, и золото наконец будет получено. Господин профессор доктор Золле — человек безупречной репутации... Но он глубоко несчастен. Из такого конгломерата разностей — аристократ, красный литератор и одержимый исследователь — не построишь с е т ь, это фантазии молодых людей из-за океана, сэр.
— Я вполне удовлетворен вашим объяснением, полковник, благодарю вас. Что же, по-вашему, мы ответим нашим юным братьям?
— Мы ответим, что нам доставило большое удовольствие ознакомиться с их материалами. Однако мы не считаем их до конца аргументированными. Если бы они внесли предложение по поводу того, как нашим людям можно войти в дело князя, каким образом подвести агентуру к Золле, чтобы его информация — прежде чем уйти к красным — прошла нашу обработку, если бы они сформулировали возможность н е й т р а л и з а ц и и мистера Степанова, то есть тщательно продумали, как можно содействовать тому, чтобы его активность в Москве стала менее весомой, как п о с с о р и т ь его с властями, — чем меньше читаемых писателей вместе с Советами, тем нам выгоднее, — тогда мы готовы принять участие в этой комбинации.
— Я был бы весьма признателен вам, полковник, если бы вы нашли время составить телеграмму именно в том смысле, какой только что был столь блистательно вами сформулирован... А я прошу службу дать визу мистеру Степанову, поскольку, как я понял, вы готовы взять на себя ответственность за это дело. Еще чаю?
Ростопчин попросил шофера выгнать из подземного гаража спортивный «мерседес»; двигатель — восьмерка; хоть полиция ограничивает скорости до ста тридцати километров — даже на трассах, — придется жать и двести, возможен штраф, обидно, конечно; убыток, зато сэкономлено время: до Лозанны необходимо добраться за четыре часа; там Лифарь; разговор будет трудным; надо успеть вернуться обратно этой же ночью, завтра встреча, которую нельзя отменить, а там и Лондон...
Он сел за руль звероподобного красавца, выехал на пустую трассу, н а ж а л; включил радио, нашел итальянцев, время серенад, пусть себе, только б не последние известия, нет сил слушать, пугают друг друга, как мальчишки. Только те играли в «казаков-разбойников», а сейчас предстоит сыграть в «ракеты-убежища», победителей нет, шарик в куски, разлетимся, как пыль; жать.
К счастью, полиции не было; п р о м а х н у л четыреста километров за три часа; после Лозанны, правда, скорость пришлось сбросить, — узенькая дорога ввинчивалась в горы; подъем в Гийон; самый престижный отель, Лифарь есть Лифарь, вся жизнь в отелях, никогда не имел дома; но разве дашь ему восемьдесят два? Поджар, быстр, скептичен:
— Ну, полноте, князь, вам все прекрасно известно; да, видимо, стану продавать пушкинские письма, судьба... Как достались они мне шально, так и уйдут...
— А как они вам достались? Газеты писали, что их приобрел Дягилев...
Лифарь рассмеялся хорошо поставленным актерским смехом и заговорил (в чем-то неуловимо похоже на Федора Федоровича, те же акценты, раскатистое «р», мхатовская школа), увлекаясь своим же рассказом:
— Меня Дягилев тогда с собою взял, в Лондон... К великому князю... Его дочка породнилась с британским двором, жила в замке, отца поселила на мансарде, раньше там слуги жили... Поселила там неспроста: пил старик, людей стыдно... Вот он-то нас к себе и зазвал, палец к губам приложил, шепнув: «На красинькое не хватает. Уступлю реликвию, письма Пушкина, а вы мне деньги тайком от дочки передайте, спаси бог, узнает — отымет!» Шутник был. В молодые годы, когда Кшесинская танцевала, дробь на сцену кидал — ревновал к государю, что правда, то правда... Назавтра мы получили пушкинские письма, положили реликвии в банк, понеслись в Монте-Карло — там была наша балетная труппа, а наутро после радости Дягилев умер. Министр просвещения Франции предложил мне выкупить письма, дал рабский контракт, чтоб денег заработать; я танцевал, как приговоренный. А там — война. В день, когда Париж был объявлен открытым городом, меня вызвали американский посол Буллит и его испанский коллега, попросили срочно поехать в Виль-де-Пари, в префектуру; там заседает человек двенадцать, все в полнейшей прострации, а по городу уже конные немцы ездят, молоко раздают детишкам, там все было не так, как в России. Принимают меня: «У нас к вам большое уважение, поэтому мы и обращаемся к вам». — «К вашим услугам». — «Если сегодня Опера не будет возглавлена кем-либо из наших, немцы ее конфискуют. Дирекция бежала, в городе никого нет. Мы желаем, чтобы вы ее заняли... Даем вам карт-бланш на все ваши аксьон. Деньги, фонды — все в ваших руках». Что ж, я принял эту миссию, гран онёр [большая честь (фр.)]... Никто тогда не знал, на сколько дней или недель взят Париж; я должен был решиться. Иду в девятый арондисман [район (фр.)], где помещалась Опера, мне вручают банковские счета и ключи, отправляюсь к с е б е, в директорский кабинет, и сразу же делаюсь вахтером, танцовщиком, пожарным, машинистом сцены... Я правил Опера четыре года... И если де Голль вернул французам Родину, то я создал им балет! Шварц, Анье, Гебюсси — это все мои ученицы, чьи же еще?! На второй день стали приходить машинисты сцены, пожарники, оркестранты. «Можно аванс?» — «Конечно. Сколько?» — «Да хорошо б тысячи три». — «Десять хочешь?» — «Хочу!» — «Бери!» — «А что делать?» — «Ничего! Приходить на службу и делать вид, что работаешь!» А уж и на Эйфелевой башне свастика, и на Кэ д'Орсе; все, что плохо лежало, немец немедленно прикарманивал... И вдруг в Опера раздается телефонный звонок... Это было так странно — телефонный звонок в Опера, в м о е м кабинете. Звонил первый комендант Парижа фон Гроте из отеля «Ритц», где был штаб оккупантов. Вызывают туда... «Вызывают» — это если полицейские приезжают на открытой машине, если в закрытой — значит, арестовывают. Смешно, в «Ритце» раньше самые богатые буржуа Америки останавливались... Вхожу в апартаман, поднимается генерал с моноклем и говорит на чистейшем русском: «Сергей Михайлович, как мы рады вас здесь встретить!» Каков подлец, а?!