Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оказывается, мир изначально был сотворен так, чтобы постоянно сменялись цари и царства. Сперва — Нимрод, потом — фараон, так колесико и крутится. Тот, что сегодня внизу, завтра наверху. В одной только Вильне после войны русских с немцами сменилось за два года шесть царств. Первое, пожалуйста вам, устроили польские легионеры, эти аманы[78], да сотрется их имя. Потом пришли шишкари, большевики то есть. Потом — поляки. Потом снова шишкари, которые вели за ручку своих преемников, литовцев в деревянных башмаках. А в субботу после чолнта — снова картофельный кугель, как поется в песне, то есть снова поляки.
Что правда, то правда. Погромов шишкари не устраивали. Наоборот, каждый раз, когда они входили, они спасали город от погрома. Местные поляки уже грабили еврейские магазины, и, если бы шишкари вошли на час позже, еврейская кровь полилась бы как вода. Так что неудивительно, что все от мала до велика выходили им навстречу. Не только рабочие, но и состоятельные обыватели не могли нарадоваться на шишкарей за то, что они совершили.
Мама поворачивается ко мне со святой книгой на коленях. Ее голос крепнет, и ее больше не волнует то, что она мешает мне вникать в «развратные тайны романов».
— Однажды русский солдат остановил еврея и снял с его руки часы. Мимо как раз проезжал комиссар на коне. Еврей подбегает к комиссару, рассказывает ему, что произошло, и показывает на солдата пальцем. Комиссар слезает с коня, вынимает пистолет и приказывает солдату стать на колени посреди улицы. Тот плачет, умоляет сжалиться над его женой и детками, но ему это не помогает. Комиссар всаживает в него пулю и вдобавок пинает его сапогом. Присутствовавшие при этом люди рассказывали, что, когда час спустя расстрелянного унесли, он еще хрипел.
Мамин голос переходит в крик. Ее лицо вытягивается, глаза горят зеленым огнем, она то и дело поправляет свой парик. Как бы там ни было, надо следить, чтобы парик не слез с головы и она за чтением в субботу Пятикнижия на простом еврейском языке не осталась с непокрытыми волосами.
— Не знаю, раскаялся ли потом этот еврей, который нажаловался на солдата. Если он не раскаялся и уже умер, земля может выкинуть его из могилы. Но тогда еврейские лавочники были довольны — я сама это видела. «Нам не нравится то, что красные хотят отобрать у нас магазины, — говорили они. — Но то, что они не делают разницы между евреем и неевреем и не позволяют нас раздевать, нам очень нравится. Так ему и надо, этому Фоне, теперь неповадно будет грабить. Он заслужил смерть!» Вот как, слово в слово, говорили лавочники, эти добрые евреи.
Я стояла у своей корзинки и молчала. Разве у меня был выбор? Если Всевышний помог мне спастись от войны и у меня есть больной муж и маленькие дети, могу ли я позволить себе рисковать жизнью ради пустых разговоров? Но вот что я тебе скажу: я готова была наплевать этим евреям в рожу. У меня дрожали руки, я хотела кричать, рвать на себе волосы. Господи, Владыка мира, молилась я потихоньку, дай мне сил смолчать.
Ужас, ужас! Что стало с евреями?! Чтобы евреи стояли на улице и их ни чуточки не волновало то, что человека расстреливают из-за часов! «Комиссар — справедливый судья», — говорили они. А я вот думаю, что судья, который убивает человека из-за часов, в тысячу раз хуже вора. И у евреев, которые могут радоваться такому суду, такому зверству, разбойничьи сердца! — выкрикивает мама, выходя из себя, и на губах у нее выступает пена.
— Не кипятись так, — говорю я ей. — Что это ты вдруг вспомнила историю, которая случилась пятнадцать лет назад?
— Говоришь, не кипятись?! — подскакивает мама и захлопывает Пятикнижие на простом еврейском языке. — Говоришь, история, которая случилась пятнадцать лет назад?! Ах ты мой мудрец, знаток прописных истин, да ведь тот же самый комиссар говорит теперь, что Лееле и Пейсахка — шпионы.
Лицо мамы кривится от закипающего гнева. Она вытирает пену, выступившую в уголках рта, и резко говорит:
— В заботах у меня нехватки не было, за годы я забыла этого солдатика с часами. Но когда Велвл принес недобрую весть о своих уехавших в Россию детях, о том, что их там считают шпионами, я вспомнила эту историю во всех подробностях.
Я тогда ходила растерянная и расспрашивала людей, как выглядел этот солдатик. На меня таращили глаза и пожимали плечами: «Зачем вам это знать, он что, ваш родственник?» Пойди объясни им, что в меня вселился дибук[79], Господи, будь мне защитой! Я день и ночь думала о нем, словно у меня своих бед не было. Я представляла его маленьким веселым мужичком. Прибывает он в Вильну, выходит на улицу и видит: люди торгуют, крутятся, во всех окнах полно товара, а он ходит в лаптях или вообще босиком. Вот он себе и думает: я рвался в Вильну с ружьем и спас евреев от погрома, так не взять ли мне с них хоть на бутылку водки? А, может, он хотел привезти эти часы в деревню, своей жене и детям, чтобы они увидели, что он побывал в разных далеких краях. А может, он ничего не думал, просто из него выпрыгнула война, дикость. Наверное, прежде он служил императору и не знал, что нельзя грабить захваченный город. Короче говоря, ему захотелось часы. Так что, ему за это смерть полагается?
— Что ж ты, мама, забыла злодейства поляков, которые они творили при входе в город? Они сразу же расстреляли десять евреев на Липовке, они грабили, арестовывали и пытали. В те дни погибло семьдесят евреев. Но это ты забыла, а помнишь только того комиссара, который расстрелял солдата, чтобы напугать других солдат, отвадить их от грабежа и воровства.
— Умник ты мой, — резко отвечает мама, — что ты сравниваешь поляков-погромщиков с человеком, который надел фуражку с красной звездой и стал судьей? Резник режет и остается прав! Потом этот комиссар снова вскочил на коня, задрал голову в краснозвездной фуражке и ускакал с видом героя. А то, что, как ты говоришь, он хотел напугать солдат, так это курам на смех, хотя смеяться тут нечему. Когда солдаты в казармах узнали, что их собрата расстреляли из-за еврейского доноса, они стали нам кровными врагами, в этом я уверена! А если убивать за часы, то и за другие вещи это можно делать, как потом и оказалось. Все это очень печально закончилось.
Когда царства начали сменяться по два раза в неделю, путаница распространилась и на деньги. У меня все было как всегда. Рублей русского императора у меня не осталось, немецких марок тоже. Когда же началась эта катавасия с керенками, злотыми и литами, то действительно можно было сойти с ума. Вчера у тебя были десятки тысяч в керенках, ты лег спать богачом, а встал нищим. Ночью в город вошли поляки, и твои деньги превратились в ничто. Так что когда шишкари пришли во второй раз, город не хотел брать их денег.
Стою я как-то раз со своей корзиной, а мимо проезжает казак. Он чернявый и высокий, прямо великан. Вдобавок на нем высокая папаха, в руке — пика, и он скачет на белом коне. Ну просто Ог, царь Вассанский[80]. Он наклоняется, не слезая с лошади, и довольно весело просит у меня фунт яблок. Я отвешиваю ему товар и вручаю. Мне приходится встать на цыпочки, задрать голову и поднять руки, чтобы достать до него. Он спрашивает цену и расплачивается советскими деньгами. А я себе думаю: казак на коне, в папахе и с пикой вежливо просит взвесить яблок и платит, сколько ему сказали, — это же хорошо, просто отлично! Ну и пусть у меня будут советские деньги.