Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бангкок насквозь пропитался влажным чадом. Все в этом городе, казалось, гнило. Даже бетон со временем приобретал зеленоватый оттенок. Однако доктор с удовольствием там жил. Он любил свою затемненную квартиру на Саладинг-роуд с маленькими мальчиками, которые готовили для него еду, а после полудня, если он еще был трезв, абсолютно голыми ложились на него сверху и ворковали ему на ухо, как голубки.
Иногда случались перебои: доктор неделями не мог достать ни опиума или героина, ни, уж тем более, морфия. Тогда он испытывал ужасные муки, но мальчики ухаживали за ним: отирали у него со лба пот, ежедневно меняли забуревшие от экскрементов простыни и смывали со стен блевотину.
Так все и шло годами — это угасание за задернутыми жалюзи, и доктор не замечал, что становится все более тощим, что его отвисшие ягодицы болтаются, как старые тряпки, и что даже маленькому ребенку под силу сломать ему руку, как ломают тонкую сухую ветку.
Затем — как раз наступил сезон дождей — из университета Банда Нейра пришло приглашение. Они предлагали ему должность, факультет и сам университет не были, правда, ни особенно большими, ни знаменитыми, но они писали, что почли бы за честь, если бы доктор дал согласие. Квартира и стол, само собою, бесплатно. В перспективе ему даже обещали предоставить небольшую голландскую плантаторскую виллу.
Тут не о чем было долго раздумывать. Доктор расторг договор об аренде жилья, отослал мальчиков, дав им несколько тысяч батов, и забронировал авиабилет в Джакарту. Незадолго до приземления он, запершись в туалете, смыл в самолетное брюхо тридцать ампул морфия и двенадцать граммов китайского кокаина. Он твердо решил начать новую жизнь. Ампулы застряли в унитазе, тогда он снял сандалию и подошвой стал продавливать морфий в отверстие. Несколько ампул разбилось, и он порезал руку, но это было не страшно. Он вытер кровь, смахнул пот со лба, пригладил, взглянув в зеркало, поредевшие волосы и снова уселся на свое место.
Там, в Банда Нейре, он все делал как надо. Устраивал чайные вечера для коллег и их семей. Факультет действительно был небольшой, но, как-никак, на нем числились два ординарных профессора, один декан и три преподавателя. Дети профессоров резвились у него на коленях, а он курил гвоздичные сигареты и подливал гостям чай, в то время как за окном — в джунглях — пронзительно кричали попугаи.
Как-то он подружился с Бем-Пангом, индонезийцем, который иногда помогал ему по хозяйству и время от времени облачался в лимонно-желтое платье от Баленсиаги[127], когда окна и двери дома были закрыты. Раз в месяц доктор просил не совсем уже молодого Бем-Панга надеть сиреневый женский костюм от Шанель[128], подходящую к нему шляпу и длинные перчатки из темного бархата, которые он несколько лет назад увидел в витрине на рю Катенат в Сайгоне и купил за безумные деньги.
Затем, когда костюм был надет, доктор ставил в проигрыватель пластинку с музыкой Хачатуряна, а иногда Шостаковича, и Бем-Панг, подведя глаза черной сурьмой, танцевал под чужую русскую мелодию какой-нибудь характерный индонезийский танец. Доктор любил эти стройные смуглые ноги, легкий пушок над верхней губой, мускулистые руки, но больше всего он любил выражение полного восторга на лице Бем-Панга в паузе между первой и второй частями хачатуряновского шедевра.
Именно об этом он часто думал теперь, на Андаманских островах, сидя на веранде отеля и вперив взгляд в морскую даль, после десятой рюмки водки. Он видел последнее движение Бем-Панга, поднятую руку в бархатной перчатке, редкие волоски под мышкой, которые как бы случайно оказывались не закрытыми тканью костюма от Шанель, эту приостановку перед крещендо, этот особый момент, когда прерывалась музыка и доктор вязальной спицей пронзал себе грудной сосок.
Но здесь, здесь, на Андаманских островах, все было таким банальным. Доктор, естественно, опять начал пить, хотя на Банда Нейра он целый год стоически употреблял только чай. И теперь, после всего, в итоге всей этой жизни его больше всего злили именно сушеные фрукты, которые приносил ему тупой официант, когда он просил соленых орешков.
Солнце закатилось, и мгновенно стемнело. Доктор прикурил сигарету, заказал еще рюмку водки и подумал о передаче оружия, которую ему предстоит осуществить послезавтра. Он, пожалуй, просто проигнорирует это дело. С глупыми туземцами ничего не случится, если они еще месяц подождут проржавевших винтовок «303».
Закричала птица. Он подумал об Альберто Моравиа и потом — о Гекторе Баррантесе[129], бесшабашно храбром прыгуне со скал в Акапулько, о его вытянутых вперед темно-коричневых мускулистых руках, когда он пикирует вниз, едва не задевая скалы.
Он мысленно видел, как на фоне ярко-голубого неба вспыхивают желтые плавки, он видел слегка загорелую кожу, видел, как летит Гектор Баррантес. В самом деле летит. Потом он подумал о Порнтхепе, о безмятежных пьяных вечерах вдвоем с ним, на террасе собственного дома, у самого края джунглей. В духе своем он дотронулся рукой до плеча Порнтхепа.
Он заказал еще рюмку водки. Молодой официант покачал головой и исчез на кухне. Со стороны моря потянул бриз, зашелестел листвой мангровых деревьев, и внезапно стая темных птиц пролетела высоко в ночном небе.
Официант вернулся, принес водку и пиалу с солеными орешками. Потом он улыбнулся, без спроса уселся за стол напротив доктора и нарочито медленно положил себе в рот один орешек. Оба очень долго смотрели друг на друга.
Во второй половине дня бассейн становился ярко-синим. Моя спутница спокойно отмеривала в нем дорожки. Дом, который я снял в Бангкоке, чем-то напоминал тот, что в 1962 году был спроектирован художником Дэвидом Хокни[130]в один из спокойных южно-калифорнийских часов, — превосходный пример тропического модерна.