Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На миг сознание собственной отдельности ото всех захлестнуло Титуса – такое огромное, что обратило остальных обитателей замка в марионеток его воображения. Он мог бы по возвращении сгрести их одной рукой и сбросить в замковый ров – если бы пожелал возвратиться. Он больше не будет им рабом! Кто он, чтобы выслушивать их приказы: иди учись, присутствуй при том, присутствуй при этом? Он не просто семьдесят седьмой граф Горменгаст, он – Титус Гроан, сам себе голова!
– Ну, хорошо же! – крикнул Титус, обращаясь к себе самому. – Я им покажу!
И ударив каблуками в бока лошади, он поскакал к Горе.
Однако холодное дуновение весеннего воздуха, скользнувшее по лицу Титуса, оказалось не просто прелюдией его прогула. Оно, кроме прочего, предрекало новую перемену погоды, столь же скорую и нежданную, как восход солнца. Ибо, хоть облаков вверху не было, солнце заволоклось дымкой и уже не грело Титусу шею.
Он удалился мили на три от исходной точки своего бунтарского странствия и уже углубился в ореховые кущи, тянувшиеся к подножию Горы Горменгаст, когда, наконец, заметил, что воздух наполнился явственной мглой. И с этого мига вокруг него стала сгущаться белизна, казалось, всплывающая из самой земли, накапливающаяся везде, куда не повернись. Солнце обратилось в бледный диск, а там и вовсе исчезло.
Пути назад не было: Титус сознавал, что стоит ему повернуть лошадь, и он немедля заблудится. Он и так уж не видел впереди ничего, кроме мерцающего, понемногу тускнея, зарева – вверху, прямо перед собой. Это просвечивала сквозь густеющий туман вершина Горы Горменгаст.
Единственная его надежда состояла в том, чтобы, поднявшись повыше, выбраться из тумана, и потому, пустив лошадь рысью – опасной, поскольку видимость не превышала ярда-другого, он понесся (бледный свет наверху служил ему ориентиром) к предгорьям. Когда вновь засияло привольно солнце, и самые верхние клочья тумана свились в кольца внизу, Титус вполне осознал, что значит остаться одному. Такого одиночества он еще не испытывал. Безмолвие неподвижных высот и распростертый понизу мир фантастических испарений.
Далеко на западе плыл кровельный ландшафт грузного дома Титуса – плыл легко, будто каждый камень его был лепестком. Поперек одетых камнем челюстей огромной его головы тянулись, отражая зарю, сотни похожих на зубья окон. Они казались не столько стеклянными, сколько костяными, а то и такими же каменными, как сам облекавший их камень. С оцепенелостью этих окошек, холодными цепочками прорежающих камень, спорили акры плюща, растекшегося по крышам подобием темной воды и казавшегося неспокойным, влажно помигивающим миллионами сердцевидных вежд.
Вершина горы светилась над ним. Была ли на этих застылых склонах хоть одна живая душа, кроме прогулявшего школу мальчишки? Казалось, что сердце мира остановилось.
Трепетали листья плюща, то там, то здесь волновались по ветру флаги, но это движение не содержало ни цели, ни жизни – как плещущие по ветру длинные волосы трупа нисколько не отменяют смерти того, чью голову они украшают.
Ни одной головы не виднелось в верхних, заостренных окнах, разбросанных по челу замка. Встань кто-нибудь у одного из них, он увидел бы солнце, висящее на ширину ладони выше тумана.
От края до края земли раскинулся он, этот туман, подпирая пенной своею спиной грузную гору – плавучее бремя из грубых мергелей и сланцев. Пары тумана стекали по горным склонам. Он никнул к стенам замка – складка над мрачной складкой – великанской волной. Беззвучной, бездвижной, заклятой чем-то, превосходящим мощью луну, – волне этой недоставало сил, чтобы отхлынуть.
Ни дуновенья с горы. Ни вздоха со стороны спеленутого Замка, из глухого безмолвья тумана. Неужели ничто в нем не бьется? Ибо в подобной белой тиши отдалось бы эхом и самое тихое сердце, ухая сдвоенной барабанной нотой в далеких оврагах.
Солнце не оставляло пятен на меловом покрове. То было белое солнце, словно бы отразившее легший под ним туман – ломкое, точно стеклянный диск.
Но разве не неусыпна Природа и не вечно ли ставит она опыты над своими стихиями? Едва успел туман застыть, будто бы навсегда, тяжко вложить по длани холодного дыма в каждое ущелье, укутать периной равнины, прощупать холодными пальцами каждую кроличью нору, как посланный с севера студеный, стремительный ветер вновь дочиста вымел землю и стих, так же внезапно, как поднялся, словно его лишь для того, чтобы развеять туман, и прислали. И солнце вновь воротилось позолоченным шаром. Ветер сник, расточился туман, сгинули тучи, день стал тепл и юн, и склоны Горы Горменгаст обступили Титуса.
Далеко-далеко внизу застыла дюжина рощиц, похожих на скопленья людей. За ними на неровной земле там и сям проблескивали, отражая небо, паутинки воды.
Над этим совокуплением мерцания вод, ежевичных зарослей и приземистых, колючих кустов вставали со странной властностью купы деревьев.
Титусу эти рощицы показались удивительно живыми. Каждая выглядела совсем не схожей с другими, хоть все они были примерно равной величины и состояли из одних только ясеней и платанов.
Не оставалось сомнения, что в то время, как ближайший к Титусу лесок чем-то рассержен – ни единое из деревьев его не желало иметь ничего общего с соседом, каждое, пожимая плечами, отворачивалось от другого, – еще одну рощицу, отделенную от первой разве что сотней футов, явно томило сдержанное волнение, деревья ее согласно склонялись над какой-то зеленой, шепчущей тайной. Только одно из них держало голову несколько выше прочих. Голова эта отчасти клонилась набок, словно не желая упустить ни слова из взволнованного разговора, происходившего у дерева за плечом. Поведя глазами, Титус приметил еще одну рощу, в которой двенадцать деревьев, отогнувшись назад и поворотясь в пояснице, искоса посматривали на дерево, одиноко стоящее в стороне. Обратив к ним спину. Сомневаться не приходилось – этот отвращенный от товарищей взгляд свидетельствовал о презрении, питаемом деревом к толпившимся сзади.
Одни деревья теснились друг к другу, как бы от холода или испуга. Другие жестикулировали. Третьи, казалось, поддерживали одного из своих, видимо, раненного. Были купы заносчивые и скорбно свисавшие головы; были ликующие и такие, в которых каждое дерево словно спало.
Ландшафт жил, но и Титус тоже. В конце концов, они – всего лишь деревья: ветви, корни, листва. А это – его день, и времени тратить не стоит.
Он ускользнул от серой вереницы башен. Здесь над ним высились только горные скалы и папоротники, и утренние лучи плясали вверху в светозарной приземной дымке.
Стрекоза повисла над валуном у его локтя, и в тот же миг он вдруг осознал, что где-то за рощицами поет огромный хор птиц.
К северу от рощиц лежали сверкающие равнины, но птичьи голоса, столь тонкие и пронзительные, звучали не там, а на западе, ближе к подножью горы, на котором стоял Титус; там раскинулся, нежась под солнцем, лес. Одна зеленая складка за другой, купы и купы листвы уходили, волнуясь, к зубчатому горизонту.