Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако вам должно думать о будущем!
— Я пока что ни минуты о нем не задумывался! Вы смотрите на меня слегка озабоченно и довольно недружелюбно. Не доверяете мне, полагая, что я не имею никаких серьезных намерений. Признаюсь, до нынешнего дня я действительно никогда не вынашивал никаких намерений, ибо до сих пор никто не побуждал меня обзавестись оными. Впервые я стою перед человеком, который хочет воспользоваться моими услугами; мне это льстит и заставляет смело говорить вам правду. Велика ли беда, что прежде я был безалаберным, коль скоро теперь хочу исправиться? Вы ведь не поверите, что у меня нет желания отблагодарить вас за то, что вы прямо с улицы привели меня к себе и собираетесь даровать мне человеческую судьбу? Я не думаю о будущем, я только намерен вам понравиться. И мне известно: человек нравится, когда исполняет свои обязанности. Вот это и есть мое будущее — исполнять обязанности, какие вы благоволите на меня возложить. Размышлять о далеком будущем я охоты не имею, предпочитаю думать о ближайшем. Карьера меня не интересует, будь что будет, лишь бы я нравился людям.
На это дама сказала:
— Хотя, строго говоря, неосмотрительно брать на службу человека, который ничего не умеет, я все-таки рискну; мне кажется, у вас есть желание работать. Вы станете моим слугою и будете делать все, что я вам поручу. Можете считать особенным счастьем, что снискали милость, и надеюсь, вы постараетесь эту милость заслужить. У вас нет при себе никаких рекомендаций, иначе мне бы стоило их спросить. Сколько вам лет?
— Чуть больше двадцати.
Дама кивнула.
— В этом возрасте человеку не мешает задуматься о том, чтобы поставить себе жизненную задачу. Ну что ж, на первых порах я закрою глаза на многое, что мне в вас не слишком по душе, предоставлю вам возможность сделаться надежным человеком. А там видно будет!
На этом разговор и закончился.
Дама провела Симона через анфиладу изящно обставленных комнат, обронила, шагая впереди своего спутника, что одна из его задач — убирать комнаты, спросила, сумеет ли он оттереть полы стальною стружкой, но ответа не ждала, будто и без того знала, что сумеет, а спросила просто так, чтобы у него в ушах зашумело от дотошных высокомерных расспросов, потом отворила дверь, впустила его в небольшую комнату, сплошь устланную теплыми коврами, и коротко представила подростку, лежавшему в постели: мол, этого юного господина, который хворает, ему надо обслуживать, а как — она еще разъяснит. Мальчик, бледный, миловидный, хотя и с печатью недуга на лице, холодно посмотрел Симону в глаза, но не произнес ни слова. Напрашивалось предположение, что говорить он не может, разве что бормотать, стоило увидеть его рот, беспомощный, как бы чужой на этом лице, недавно наспех приклеенный. Зато руки были очень красивые, казалось, они вобрали всю боль и всю постыдность болезни, целиком взяли на себя сладкое бремя слезной печали. Невольно Симон с любовью задержал взгляд на этих руках чуть дольше, чем позволительно; дама повела его дальше, по коридору на кухню, и сказала, что, когда у него не будет серьезной работы, он должен помогать кухарке. Симон отвечал, что он с удовольствием, а смотрел при этом на девушку, которая, судя по всему, распоряжалась на кухне. Позднее, следующим утром, он приступил к своим обязанностям, вернее, обязанности приступили к нему, потребовали сделать то и это, не оставляя времени подумать, приятна ему служба или нет. Ночь он провел подле мальчика, своего молодого хозяина, то засыпая, то опять просыпаясь; ведь ему было велено спать легким, чутким, поверхностным сном, то бишь нарочито плохо, чтобы привыкнуть мигом, при малейшем шепоте больного, вскакивать с постели и спрашивать, чего хочет мальчик. Симон полагал, что вполне подходит для такого сна; ведь если пораскинуть умом, он пренебрегал сном и охотно пользовался случаем, вынуждающим его обходиться без крепкого, глубокого сна. Так что наутро он вовсе не ощущал, что спал плохо, правда, не мог и сосчитать, сколько раз вскакивал с постели, и бодро взялся за работу. Первым делом ему пришлось выбежать на улицу с пузатой белой кастрюлькой в руках, чтобы молочница наполнила ее свежим молоком. При этой оказии он мог минуту-другую полюбоваться пробуждающимся, сверкающим влагою днем, насытить им и зажечь свой взор, а затем снова взбежать вверх по лестнице. Он заметил, что, когда бегал вниз-вверх, все члены прекрасно и гибко ему повиновались. Затем, еще прежде чем проснулась хозяйка, он сообща с девушкой-служанкой навел порядок в указанных комнатах — в столовой, в салоне и в кабинете. Щеткой подмел полы, вычистил ковры, стер пыль со стола и стульев, подышав на стекла, надраил окна и, поочередно беря в руки разложенные в комнатах вещицы, почистил каждую и снова положил на место. Все это надлежало делать молниеносно, но Симон подумал, что, трижды проделав назначенную работу, сумеет исполнять ее с закрытыми глазами. Когда с этим было покончено, девушка сказала ему почистить пару ботинок. Симон взял их в руки — в самом деле, хозяйкины ботинки. Красивые, изящные, с меховой оторочкою, из мягкой, шелковистой кожи. Симона всегда восхищала обувь, не всякая, не какие-нибудь грубые башмаки, но вот такие элегантные ботинки, и теперь он держал этакий ботиночек в руке и обязан был его вычистить, хотя, на его взгляд, чистить там совершенно нечего. Ноги женщин всегда казались ему святыней, а ботинки походили в его глазах и ощущениях на детей, счастливых, привилегированных детей, которым выпало счастье облекать изящную, чувствительную ножку. Какое же превосходное человеческое изобретение — такой вот ботинок, думал он, обтирая его бархоткой и делая вид, будто надраивает. За этим занятием его и застала хозяйка, которая вошла в кухню и смерила его строгим взглядом; Симон поспешил пожелать ей доброго дня, на что она ответила лишь кивком головы. Симон счел прелестным, даже восхитительным, что, услышав пожелание доброго дня, она лишь кивнула в ответ, словно говоря: да, любезный юноша, да, благодарю тебя, я слышала, очень мило сказано, мне понравилось!
— Мои ботинки надобно чистить лучше, Симон, — сказала она.
Симона этот укор прямо-таки осчастливил. Как часто, когда шатался по жарким, напоенным солнцем, безлюдным улочкам, бродил без всякой цели, он в глубине души тосковал по сердитому, резкому укору, по ругательному слову, по брани, по обидному восклицанию — только бы удостовериться, что он не одинок, не совсем лишен участия, пусть даже грубого и негативного. «Как мило звучит этот укор в ее устах, — подумал он, — как привязывает меня к ней, как сильно привязывает, соединяет, приковывает, ощущаешь этот укор как маленькую, вовсе не болезненную оплеуху, за допущенную ошибку»; и Симон решил про себя и впредь совершать ошибки, нет, не постоянно, ведь иначе его сочтут полным болваном, но регулярно допускать мелкие недосмотры, нарочито, чтобы с удовольствием наблюдать возмущение чувствительной, привыкшей к порядку дамы. Возмущение? Нет, не то чтобы возмущение, скорее недоумение, удивление по поводу его, Симона, неловкости. Тогда у него будет возможность блеснуть в чем-нибудь другом, а значит, иметь удовольствие видеть, как строгое и сердитое лицо делается приветливее и удовлетвореннее. Какая радость — мягко перенастроить человека к довольству, когда прежде видел его обиженным. «Нынче утром уже снискал милый укор, — думал Симон, а еще: — Как приятно быть объектом укора, в какой-то мере это состояние более зрелое, дающее преимущество. Я просто создан для того, чтобы меня корили; ведь я воспринимаю укор с благодарностью, а только те, кто умеет выразить эту благодарность, приняв соответствующую позу, заслуживают дружелюбного укора».