Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я как-то спросила:
– Как ты относишься к славе?
– Что за глупый вопрос! Я должен нравиться, просто обязан. Я что-то хочу сказать людям, как-то на них воздействовать, а иначе дома надо сидеть. Даже Набоков, господин высокомерный, говорил: я вернусь в Россию своими книгами. Пастернак писал: «Быть знаменитым некрасиво». Мне ближе точка зрения Гоголя: слава доставляет наслаждение тому, кто ее достоин… Каждый про себя что-то знает, что-то понимает… А впрочем, славы, как и денег, всегда не хватает. Это в природе человека, а тем более – артиста. Мне многие говорят, зачем ты ходишь на телевизор, снимаешься в кино? Да чтобы примелькаться! Вот звонит мне после «Цены» Трушкин и говорит: Валера, я хочу, чтобы ты сыграл Кина. А я ему говорю: какой я Кин, вот Валя Гафт, он уж Кин так Кин. Трушкин: Гафт замечательный, но все-таки – ты. А я продолжаю: Алексей Петренко. Трушкин: Петренко – выдающийся артист, но он не Ромео. – А я Ромео? – Ты – Ромео, я о тебе в «СпидИнфо» читал…
У многих кинозрителей до конца жизни он ассоциировался с Бумбарашем, хотя сыграны были десятки, сотни других ролей, где он побывал и рефлексирующим интеллигентом, и царской особой. Но в жизни охотно откликался на простачка, на Есенина, дурачащего столичных недотеп. А тех, с кем можно было почитать Мандельштама, Пастернака или Бродского, вокруг становилось всё меньше и меньше.
…Валера рассказывал, что на Таганку первые зрители-патриоты, создатели легенд, стали приводить уже своих внуков. Подошла к нему восторженная пара: «Мы вас, Валерий Сергеевич, помним с самых первых спектаклей». Золотухин приготовился к дальнейшим восхвалениям, а они: «Вы тогда, случалось, и пьяный на сцену выходили, а Зинаида Славина вас заслоняла…»
Валерий Золотухин хорошо относился к моим стихам, писал мне об этом. Одно посвящено ему. Он принял посвящение и сказал, что оно его обрадовало.
* * *
…Давным-давно мне довелось побывать в гостях у Израиля Меттера (автора знаменитого «Мухтара») и его жены – когда-то прославленной балерины Ксении Златковской. Я собиралась писать об Израиле Моисеевиче, предстояло большое интервью, и Ксения Михайловна накрыла изысканный стол с крахмальными салфетками, хрустальными графинчиками и разнообразными манящими закусками. Мы с моим коллегой и другом Николаем Крыщуком по поводу стола выразили восторги, а Израиль Моисеевич, довольный произведенным эффектом, сказал:
– Ну, это, конечно, не «Мюр и Мерилиз», но все-таки, все-таки…
– «Мюр и Мерилиз»? – переспросила я.
– Ксана, – закричал Израиль Моисеевич, – они не знают, что такое «Мюр и Мерилиз»! Да ведь до 1922 года это был самый знаменитый торговый дом!!!
А теперь я говорю юным своим гостям, пришедшим за интервью, что в 1967 году, в школе, мы, десятиклассники, ставили в подражание Театру на Таганке «зримую песню» – «Первый лед» Андрея Вознесенского. Ну, помните, – добавляю первые строчки: – «Мерзнет девочка в автомате, / Прячет в зябкое пальтецо…»
– Мерзнет в автомате?! – переспрашивают. – В каком автомате? Что это?
– Да это таксофон, телефон-автомат, так его называли – «автомат». Крохотная будочка, обязательно холодная и страшно тесная; заходишь, опускаешь в прорезь монетку в две копейки, и сразу выстраивается очередь, люди начинают стучать своими монетками в стекло, чтобы ты – а ты еще и номер не набрал – быстрее заканчивал разговор. А стекла в будке почти всегда разбиты, руки без перчаток леденеют, номер набирался не кнопками, нужно было засунуть палец в такое колечко с цифрой и провернуть диск; ты надевал себе на палец это липкое, пахнущее металлом кольцо… А если любовь, то как можно быстро закончить разговор? Надо же еще помолчать, подышать в трубку. И одевались мы, тогдашние девочки, именно в зябкие коротенькие пальтишки, а на ногах – и в самый лютый мороз – были капроновые чулки, которые иногда просто вмерзали в кожу… И вот у нас на школьной сцене стояла девочка в воображаемой будке, а у будки выстраивалась очередь, нетерпеливых становилось всё больше и больше, они окружали девочку, она пропадала, стиснутая толпой… Знаете, тогда были совсем другие представления о пространстве: подходили друг к другу очень близко, всё время стукались локтями, терлись плечами, сидели тесно-тесно, буквально прорастая друг другом…
В те времена не только литературно настроенные люди знали наизусть стихи Вознесенского и здоровались его новыми строчками. Я как-то оказалась в компании врачей: на ночном дежурстве, между двумя операциями, они читали только что опубликованное «Бьют женщину»: «Бьют женщину. Блестит белок. / В машине темень и жара. / И бьются ноги в потолок, / как белые прожектора!»[21]
И чуть не плакали от жалости и негодования, и хотели отомстить, и с ожесточенными лицами брались опять за скальпели (последнее, впрочем, шутка).
Андрей Вознесенский вместо строгого темного галстука – обязательного для советских эстрадных выступлений – надел развязный шейный платок! Этот платок поразил страну больше, чем очевидцев выходки Сальвадора Дали, собравшего в своем доме вернисаж китча с комнатой-лицом: диваном-губами, ноздрями-камином с горящими дровами – и способного выйти к гостям обнаженным.