Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так чудесно, любимый, да?! Тебе тоже, да?!
В одежке с чужого плеча, в которую могло поместиться несколько Кать, она была еще прелестнее, чем в модных тряпках, и в эти часы мне приоткрылась ее женская сущность: птичка, с азартом свивающая временное земное гнездышко. Боже мой, каким ясным, праздничным светом лучился ее взгляд!
Григорий Донатович извлек из кладовки старую косу, направил ее точильным камушком и вышел в сад.
— Катя, поди сюда! — окликнул я с крылечка.
Выскочила с мыльными руками — и не пожалела.
Было на что поглядеть. Косил траву Гречанинов, как и жил, с какой-то собственной таинственной ухваткой. Мощный торс, облитый солнцем, экономные, резко-плавные движения, смиренный шорох травы — во всем облике какая-то странная обособленность от мира, какая-то звериная целеустремленность.
Катя спросила восторженно:
— Саша, кто он?
— Человек.
— Сколько ему лет?
— А ты как думаешь?
— Сначала мне показалось — лет шестьдесят. Но ему может быть и двадцать, да? Какая сила!
— Катя, инвалид ревнует!
— Что ты, голубчик, мне, кроме тебя, никто не нужен. Никогда не будет нужен.
Уже наступил тот страшный миг, когда я начал верить в любую чушь, которую она произносила.
Обедали в чистой, выскобленной, отливающей влажными поверхностями кухоньке, ели щи из свежей капусты и на второе картошку в мундире. Еще Катя наделала бутербродов с колбасой и сыром. Оказывается, провизию мы прикупили по дороге, а я этого даже не помнил.
— Да ты спал, как сурок, — съязвила Катя.
Пили чай с лимоном и печеньем. Все было изумительно вкусно, и впервые за все эти дни я ел с настоящим аппетитом. Гречанинов сделал нам последние наставления:
— Вернусь не позже чем через два дня. Катя, магазин в деревне. Там есть все необходимое: масло, хлеб, консервы. Очень прошу, дальше деревни носа не высовывайте. Перевязать Сашу сумеешь?
— Я проходила курсы медсестер, — гордо ответила Катя.
— Вот и отлично. Вообще-то это необязательно. Перевяжешь, если бинты загрязнятся. Аптечка в шкафу. Ну, что еще?..
Перед самым отъездом (на моей машине) я успел перемолвиться с Гречаниновым парой слов тет-а-тет. Покурили на крылечке после обеда, пока Катя мыла посуду. То есть я курил, Гречанинов просто так сидел. С подозрительно отсутствующим выражением лица.
— Григорий Донатович, даже слов не найду, как я вам благодарен…
— Пустое, Саша. Да и рано благодарить.
— У вас есть какой-то план?
— О чем ты? — Тут же спохватился, глаза потеплели. — Никакого особого плана у нас с тобой быть не может. Придется всю эту шарашку выжечь, начиная с Могола. Вот и весь план.
У меня похолодело под ложечкой.
— Неужели нельзя как-то договориться добром?
— Нет, нельзя. С ним не договоришься. Если ты этого не понял, вот ключи — уезжай.
У меня хватило духу выдержать его взгляд.
— Вам-то самому какой резон ввязываться? Получается, втянул вас в грязную историю… Но поймите, если бы…
Он поднял успокоительно руку:
— Не надо, Саша. Успокойся. Ты тут ни при чем. Я ввязался, когда ты еще пешком под стол ходил. Прости за откровенность. Шибко они обнаглели — вот в чем беда.
Я кивнул. Перевел разговор:
— Как вам Катя?
— Береги ее. Она того стоит.
На этом расстались.
Три дня и три ночи мы жили как в раю. Это был наш медовый месяц, хотя несколько своеобразный, потому что каждое любовное усилие было связано с болью и любое неосторожное мечтание наводило на грустную мысль о том, что замок нашей любви построен на песке. Возможно, я преувеличиваю, приписываю свои ощущения Кате, которая в отличие от меня умела жить одним днем, ничуть не беспокоясь о завтрашнем. Не было часа, чтобы не набивалась с кормежкой или с ласками. На этой почве у нас возникали разногласия. Тщетно взывал я к ее благоразумию, деликатно намекая, что даже самая распущенная нимфоманка все же должна сохранять хоть какое-то уважение к чужому страданию. Она была уверена, что лишняя порция любви, как банка тушенки, никому повредить не может и в конечном счете лишь укрепит мой боевой дух. Трое суток вытянулись в целую жизнь, во время которой я только и делал, что стонал от боли, совокуплялся и жрал. Но против ожидания не загнулся, голова все более прояснялась, и во мне крепло убеждение, что все предыдущие годы я потратил зря и неизвестно на что. В одно восхитительное раннее утро, когда Катя мирно спала, уткнувшись носом в мой бок, я лежал на спине, погруженный в волшебную прострацию бездумного созерцания. В окне раскачивалась, трепетала листьями огромная береза, заслоняющая половину голубеющего неба. Такой наполненности животной радостью бытия я не испытывал никогда прежде. Каждая жилочка, каждый нерв набухли желанием стремительного движения, и чудилось: стоит чуть-чуть оттолкнуться, и вылечу, вытянусь в форточку, как ведьма на помеле, сольюсь с Мировым океаном.
Катя догадалась во сне, что я отдаляюсь, и тут же открыла глаза.
— О чем думаешь? — спросила подозрительно.
Теплый, родной комочек под боком.
— Сашенька, что-нибудь болит?
— Мне надо позвонить.
— По телефону?
— Нет, по спутниковой связи.
— Сашенька, но у нас же нет телефона.
— В деревне должен быть.
После завтрака — яичница с консервированной ветчиной, горячие оладьи, чай — отправились в деревню. Долго шли кукурузным полем, перебрались через речушку по шатким мосткам, и я ничуть не запыхался, хотя голова — от солнца, от яркого воздуха — налилась тугим гулким шумом, похожим на гудение осиного роя. Я пожаловался Кате. В ответ она глубокомысленно заметила:
— Вот не надо было вчера отлынивать от супружеских обязанностей.
— Я разве отлынивал?
— Получается, мне одной это нужно. Даже обидно. Так ты никогда не вылечишься.
— Ты уверена, что это поможет?
— У любого врача спроси. Человек здоров, пока любит. Чего ты прикидываешься, ты и сам это знаешь.
— Но ведь больно, Кать!
Хитро блеснули карие очи.
— Ну и что же, что больно. Ради выздоровления можно чуточку потерпеть.
Так меня завела, чуть не утащил ее с тропки в кукурузные заросли, но побоялся опозориться.
Деревня Назимиха за годы счастливых преобразований мало изменилась, хотя некоторые дома, конечно, еще больше сгорбились и покосились, да и на всей улочке (асфальтовой!) лежал явственный отпечаток уныния.