Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У них имелось еще много общего, и не в последнюю очередь – то, что оба были необузданными сластолюбцами и посещали проституток повсюду, где бы ни оказывались, и к тому же почти всю жизнь страдали венерическими заболеваниями, которые подцепляли в каких-нибудь экзотических сексуальных похождениях. Кроме того, оба отличались дотошным вниманием к фактам, к восприятию мира таким, каков он есть, во всех его великолепных и сочных подробностях, а не таким, каким предпочитали видеть мир романтики или, хуже того, сентименталисты той эпохи. Оба были самобытными мыслителями, не терпевшими штампов – особенно штампов мышления, или “прописных истин”, по знаменитому выражению Флобера. И оба побывали в “странах Восхода” (где Бёртон, конечно же, пробыл гораздо дольше, чем Флобер) и воспользовались теми эротическими возможностями, которые предлагал Восток.
Литературовед Эдвард Вади Саид, автор очень влиятельной книги “Ориентализм”, считал, что оба они служили примером того, что сам он называл ориенталистским заблуждением: они не столько видели реальность Востока, сколько подкрепляли имевшиеся предрассудки, возникшие под влиянием уже прочитанного, и воспринимали шаблонную экзотику, ставшую непременным атрибутом империалистской экспансии. Мы еще убедимся, что такой взгляд одновременно и проницателен, и близорук. Однако Саид был прав, когда заметил, что Флобер и Бёртон демонстрировали “отчетливую ассоциацию между Востоком и свободой распущенного секса”.[12]“Фактически ни один из европейских писателей, писавших о Востоке или путешествовавших там в период после 1800 года, не избежал подобных поисков”, – писал Саид. Разница в том, что для Саида эта связь была всего лишь частью стереотипа, при помощи которого Запад и воспринимал, и принижал Восток, а для Флобера и Бёртона свобода аморального секса являлась вовсе не фантазией и не стереотипом, а самой настоящей правдой жизни.
Что делает особенно ценным подобный опыт Флобера и Бёртона, так это их откровенные описания собственных похождений. Оба они любили проституток – и на родине, и на чужбине – и беззастенчиво в этом сознавались. Один из биографов Флобера, Фрэнсис Стигмюллер, составивший сборник из его египетских писем и путевых заметок, цитировал там самого Флобера: “Возможно, это признак извращенного вкуса… но я люблю проституцию как таковую, а не только приносимые ею плотские радости… Само явление проституции сводит воедино столько разных элементов – похоть, горечь, полную человеческую разобщенность, мускульное бешенство, звяканье монет, – что, всматриваясь в него пристально, поневоле содрогаешься”.
Бёртон и Флобер, которые никогда в жизни не встречались и никогда не упоминали друг друга в каких-либо своих сочинениях, сообща отлично демонстрируют пересечение путей, что неудивительно, потому что тысячи гораздо менее известных людей тоже оказывались на тех же самых путях. Оба служат яркими примерами западной зачарованности Востоком – не только краем грез и фантазий о гареме, но и реальным местом, где разрешены чувственные удовольствия и где мужчина способен испытать то, что немыслимо дома. Оба прославляли эротический Восток и словом и делом. Оба (Флобер, возможно, сам того не замечая, Бёртон – более осознанно) выявляли связь между властью и сексуальными привилегиями, характерную для эпохи империализма и в значительной степени для последовавшей за ней эпохи, длящейся до сих пор. Богатство и власть сами по себе являлись целями, к которым стремились многие, но так совпало, что богатство и власть обеспечивали множеством девушек (и мальчиков) солдат, путешественников, писателей и всякого рода авантюристов, которые воплощали оба эти качества в колонизованных или попавших в иную зависимость уголках планеты.
Поскольку у Флобера имелся богатый опыт общения с проститутками в Париже, где в них не было недостатка, что же его привлекало на Востоке? Какие неведомые на родине возможности таил Египет? Ясно, что речь шла не просто о сексе как таковом. “Следующие два дня я провел в роскоши: обильные обеды, много вина, шлюхи”, – сообщает Флобер в своем путевом блокноте 22 октября 1849 года, накануне египетской экспедиции. Но писал он о двух днях, проведенных в Париже и отчасти мучительных из-за разлуки с матерью, с которой он расстался в дядином доме в Нормандии за несколько дней до того. В Париже он жил у своего друга и попутчика Максима Дюкана, который до выхода в свет “Госпожи Бовари” (семью годами позже) являлся гораздо более известной во французских литературных кругах фигурой, чем Флобер. Действительно, в ту пору Флобер еще почти не публиковал сколько-нибудь значительных произведений. В 1849 году ему было двадцать восемь лет, он был, по словам Стигмюллера, “мускулистым светловолосым “викингом” ростом почти шесть футов”. Его отец, хирург, умер четырьмя годами ранее и оставил семье достаточно денег, чтобы сын мог путешествовать и предаваться литературным занятиям, не имея необходимости трудиться ради пропитания.
Он был молодым честолюбивым сенсуалистом и располагал средствами к вольготной жизни, частенько писал до поздней ночи, а завтракал вдвоем с матерью около полудня. Дюкан, почти ровесник Флобера, был богаче его. Это он подбил домоседа Гюстава поехать с ним в Египет, а потом они собирались побывать еще в Палестине, Греции и Персии (хотя в итоге персидская часть путешествия была отменена). Флобер читал классическую литературу, полную романтических и экзотических образов Востока: Байрона, Виктора Гюго и “Тысячу и одну ночь” (хотя и не в прославленном переводе Ричарда Бёртона – до его выхода в свет оставались десятилетия). “О, сколь охотно я отдал бы всех женщин на свете, лишь бы обладать мумией Клеопатры!” – вот пример его настроений, которые Стигмюллер называл “юношеским ориентальным угаром”. Вдобавок Флобер был одержим культом Античности, что довольно часто случалось с молодыми англичанами и французами в XIX веке. Увидев изваяние Сфинкса, которое в ту пору было гораздо более редким и потому неизмеримо более диковинным зрелищем, чем сегодня, Флобер едва не лишился чувств от приступа ностальгии по исчезнувшим красотам прошлого. “Я опасаюсь головокружения и силюсь совладать с чувствами”, – записал он в дневнике, а позже, в письме закадычному другу Буйе, заявил: “Столь “по-э-тические” впечатления, слава богу, бывают не каждый день, иначе лопнул бы бедный человек”.
Флобер полюбил Восток еще до того, как впервые оказался там, и в этом смысле он иллюстрирует теорию Саида и некоторых других авторов-ориенталистов. По их мнению, Флобер и большинство путешественников эпохи европейского романтизма “были особенно подвержены таким галлюцинациям памяти, что им казалось, будто они не столько видят Восток впервые, сколько припоминают его, видят заново благодаря ожившим образам прошлого”. Именно так оно и было, хотя Флобер, несмотря на страстную тягу к экзотике, едва не отказался от поездки, настолько огорчала его разлука с матерью и мысль о том, как она будет страдать в его отсутствие. Покидая Круассе, где осталась мать, он утирал слезы носовым платком, а когда приехал в Париж, продолжал мучиться и часами спорить с Дюканом, пока наконец твердо не решил, что все-таки поедет с ним. И состоялся последний ужин в Париже, когда Флобер, как сообщал он в письме Буйе, “кусал кончик сигары, после того как мы дали себе слово вспомнить о нем, если когда-нибудь нам суждено будет оказаться вблизи останков Клеопатры”. А достигнув места назначения (вначале поездом, дилижансом, пароходом по Роне от Парижа до Марселя, а затем пароходом “Нил”, где прошло “одиннадцать дней в качке и тряске, на ветру и бурных волнах”), Флобер принялся медленно осваивать Восток, старательно подмечая подробности и в то же время не забывая о Клеопатре, которая как бы служила связующим звеном между его интересом к древностям и его чувственным аппетитом. В Египте его ожидал мир зноя и ярких красок, привилегий и пыли, разрухи и болезней, отчаяния и музыки, эротики и секса – и все это значительно перевешивало любые парижские впечатления.