Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конышев, дайте Баскаково, — приказал он связисту. Связист был один из немногих приличных людей в роте, все коды держал в голове и быстро набрал двадцать цифр.
— Дежурный по полку слушает, — сказал измученный голос.
— Дайте Селиванова.
Дежурный щелкнул переключателем.
— Капитан Селиванов, — хмуро представился громовский однокашник по калашниковским курсам.
— Игорь, это я. Скажи, пожалуйста, Волохов у вас?
— С позавчера ждем, — подавив зевок, сообщил капитан. — Должен с кем-то соединиться и куда-то ударить. Задрал уже всех со своими орлами — никогда вовремя не приходит. Все говорят — Волохов, Волохов… Когда и что вообще сделал Волохов? Сроду никуда вовремя не дополз, элита, мля… Теперь он должен тут соединиться, мля… Жопкин хор.
— Это он со мной должен соединиться. Я к вам сейчас приду.
— Ты где?
— В Дегунине. Только что отбил, и вот тебе на.
— А… ну хоть пожрешь. У кого отбил-то? — Слышно было, что там, в баскаковском штабе, Селиванов ковыряет в зубах.
— У Батуги. Знаешь, казак этот?
— Не надо ля-ля! — захохотал Селиванов. — Слышь, Пьер, он там с тобой играет в шахматы! Батуга с утра в Литманове стоит, это от нас следующая станция! Гуди-ит — мама не горюй! Нет, Громов, слышь, про это надо в рапорте написать! Это как же ты у него отбил, что он драпал со скоростью света? Ты у него с вечера отбил, а он с утра в Литманове с Марусей гуляет! Силе-он, силен Громов, победитель пространства и времени! Погнал Батугу впереди собственного визга! — Селиванов долго еще разливался на эту тему, в последнее время в армии вообще очень много говорили.
— Ну ладно, — прервал его Громов. Селиванов уже не острил, а только мерзко хихикал, представляя, видимо, как Батуга бежит из Дегунина со скоростью света, а Громов преследует его на тачанке. — Он тут своих оставил, я ж не говорю, что его лично бил… Короче, я на рассвете выдвигаюсь.
— Выдвигайся, выдвигайся. Отметить нечем, все выжрали…
— Ладно, отбой.
Громов с тоской подумал о том, как он будет оповещать людей о предстоящем марше. Рота уже расположилась на отдых, грелась по дегунинским печкам, рассредоточивалась по равнодушно-щедрым, привычным ко всему дегунинским бабам, которые с одинаковой покорностью пускали на постой и в койку все воюющие стороны по очереди; уже, вероятно, доставали из погребов последнее, что удалось там наскрести после батугинской гульбы, — и сам Громов собирался задавить на массу в тепле и холе минут как минимум шестьсот, — но тут у Здрока случился его знаменитый вздрог, и надо было как-то поднимать роту. При мысли о предстоящем сборе, своем сообщении и общем ропоте Громову стало окончательно тошно. Он решил с вечера никому ничего не говорить, а в три часа поднять людей по тревоге. Самому, конечно, ложиться уже не имело смысла — он знал, что подняться в три ему будет трудней, чем прободрствовать пару лишних часов.
— Ладно, — отпустил он связиста. — Укладывайтесь вон в соседней комнате, если что-то срочное — будите. Папатя, скажи там Гале, чтобы чего-нибудь собрала по-быстрому…
Он всегда стоял в этой просторной, приземистой, широкой и плоской избе, у немолодой, такой же широкой и приземистой Гали. Больше всего его изумляла неиссякаемость Галиных запасов: сколько бы армий, банд и орд ни прокатывалось через Дегунино, для всех из подпола извлекались огурцы, квашеная капуста, всяческие соленые травы, которых москвич Громов никогда не пробовал — чабрец, тимьян, загадочный брандахлыст, — и густая дегунинская сметана, и ледяное молоко, и в печи всегда оказывался чугунок картошки, а то и пирог — «Поснедайте, освободители, как знала, только поставила». Все это было тем более изумительно в деревне, в которой четверть домов сгорела и уж точно половина получила увечья в боях — где окна выбиты, где целый бок избы снесло; была у Громова даже догадка о том, что все воюющие стороны неспроста так любили брать Дегунино. Несмотря на все лекции московского агитатора Плоскорылова о великой стратегической важности дегунинского района, на все его геополитические рассуждения о клине, которым мужественный Север врезается в женственный Юг в этом именно месте, до которого Гитлер в сорок втором так и не добрался, не то исход войны мог быть совершенно другой, — Громов подозревал, что бесчисленным освободителям Дегунина просто хотелось жрать. На войне это дело не последнее, и ни одна из окрестных деревень не предоставляла такой возможности накушаться, выспаться и понежиться на лежанке с пейзанкой. В разное время за три года войны он брал никак не меньше полусотни населенных пунктов, уцелел под Орлом, четырежды сдавал и отбирал назад Тросно, но нигде не встречал ничего подобного. Последние полгода, околачиваясь в дегунинском котле, громовская рота благословляла судьбу. В иных деревнях их проклинали, в других сдержанно радовались, успевши настрадаться под казачьей, а кое-где и под ЖДовской властью, — но нигде не видывал Громов того спокойного, кроткого удовлетворения, с которым Дегунино, подобно покорной любовнице, встречало новых и новых освободителей. Всех без разбору тут кормили, поили прелестным местным мятным самогоном и укладывали баиньки, — и сколько бы ни ярился Плоскорылов, требуя выявить и прилюдно расстрелять тех, кто сотрудничал с оккупационными властями, призывы его оставались без внимания; даже Здрок смотрел на таковое небрежение сквозь пальцы. В самом деле, где тут разберешь, какая власть оккупационная? А ежели расстреливать всех, кто кормил-поил казаков, ЖДов, братков, партизан и государственников, так в Дегунине скоро вовсе никого не останется, и прощайте наши вкусные постои. Даже советская власть не расстреливала тех, у кого немцы отбирали млеко-курку-яйки; а дегунинские бабы, похоже, и рады были всем давать, причем давать все, что имели. Таково было их предназначение. Громов подозревал (его слегка уже клонило в сон, после Галиной картошки и копченого сала в желудке чувствовалась приятная тяжесть и теплота), что если б даже и осуществился ублюдочный плоскорыловский план тотального расстрела всех дегунинских баб, и уцелела бы чудом, спрятавшись в огороде, какая-нибудь одна, — все равно при следующем взятии деревни у этой одной нашлось бы и водки, и сала, и картопли для счастливого победителя, и на печи она бы приласкала всех этих грязных, пахнущих тиной, истосковавшихся по ласке… Спать нельзя было, но он спал, положив голову на чисто выскобленный, крепко сколоченный стол — огромные эти столы, словно рассчитанные на богатырское пиршество, были непременной принадлежностью всякой дегунинской избы, нигде