Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видеопоказ прекращается, занавес поднимается. Фёдор потянулся, встал с кушетки, одевается, медленно выходит из дома.
Акт второй
Передняя в доме Чернышевских. Александра Яковлевна открывает дверь. Входят Любовь Марковна и Фёдор. Туда же вбегает, на коротких, жирных ножках, ее муж, тряся на бегу газетой.
Александр Яковлевич:
Вот, вот, смотрите!
Александра Яковлевна:
Я ожидала от него более тонких шуток, когда за него выходила.
Федор Константинович с удивлением увидел, что газета немецкая, и неуверенно ее взял.
Александр Яковлевич:
Дату! Смотрите же на дату, молодой человек!
Федор:
Вижу (со вздохом складывая газету). – Главное, я отлично помнил!
Александр Яковлевич свирепо захохотал..
Александра Яковлевна (с ленивой скорбью):
Не сердитесь на него, пожалуйста.
Следом за Любовью Марковной в гостиную входят Федор Константинович и Александра Яковлевна.
Это была очень небольшая, пошловато обставленная комната с застрявшей тенью в углу и пыльной античной терракотовой статуэткой на недосягаемой полке. На диване, среди подушек – всё неаппетитных, заспанных цветов – подле шелковой куклы с бескостными ногами ангела и персидским разрезом очей, которую оба сидящих поочередно мнут, удобно расположились огромный, бородатый Васильев и худенькая, очаровательно дохлая, с розовыми веками барышня – в общем, вроде белой мыши; ее звали Тамара (что лучше пристало бы кукле). Письменный стол завален словарями. Федор садится около книжной полки.
Инженер Керн, близко знавший покойного Александра Блока, извлекает из продолговатой коробки, с клейким шорохом, финик. Внимательно осмотрев кондитерские пирожные на большой тарелке с плохо нарисованным шмелем, Любовь Марковна, вдруг скомкав выбор, взяла тот сорт, на котором непременно бывает след неизвестного пальца: пышку.
Александр Яковлевич (подмигивая):
А отзывы всё равно будут, уж будьте покойны, угорьки из вас повыжмут.
Александра Яковлевна:
Мне больше всего понравилось о детских болезнях, да, это хорошо: рождественская скарлатина и пасхальный дифтерит.
Тамара (с любопытством):
Почему не наоборот?
Ат:
Мне тяжело, мне скучно, это все не то, – и я не знаю, почему я здесь сижу, слушаю вздор.
Федор сидит, курит, покачивает носком ноги.
Ат:
и промеж всего того, что говорили другие, что сам говорил, он старался, как везде и всегда, вообразить внутреннее прозрачное движение другого человека, осторожно садясь в собеседника, как в кресло, так чтобы локти того служили ему подлокотниками и душа бы влегла в чужую душу, – и тогда вдруг менялось освещение мира и он на минуту действительно был Александр Яковлевич, или Любовь Марковна, или Васильев. Иногда к прохладе и легким нарзанным уколам преображения примешивалось азартно-спортивное удовольствие, и ему было лестно, когда случайное слово ловко подтверждало последовательный ход мыслей, который он угадывал в другом.
Александра Яковлевна:
Послушайте, надо бы как-нибудь переменить разговор. У вас, верно, есть новые стихи, правда?
Федор:
Ничего у меня с собой нет, и я ничего не помню.
Александр Яковлевич (оборачиваясь и кладя на рукав Федора руку):
Я чувствую, вы все еще на меня дуетесь. Честное слово, нет? Я потом сообразил, как это было жестоко. У вас скверный вид. Что у вас слышно? Вы мне так и не объяснили толком, почему вы переехали.
Федор:
В пансионе, где я прожил полтора года, поселились вдруг знакомые, – очень милые, бескорыстно навязчивые люди, которые «заглядывали поболтать». Их комната оказалась рядом, и вскоре я почувствовал, что между ними и мной стена рассыпалась и я, увы, беззащитен.
Посвистывая, согнув слегка спину, громадный Васильев рассматривает корешки книг на полках; вынул одну и, раскрыв ее, перестал свистать, но зато, шумно дыша, начал про себя читать первую страницу. Его место на диване занимает Любовь Марковна с сумкой: обнажив усталые глаза, она обмякла и теперь приглаживает неизбалованной рукой Тамарин золотой затылок.
Васильев:
Да! (захлопнув книгу и вдавив ее в первую попавшуюся щель). Все на свете кончается, товарищи. Мне лично нужно завтра вставать в семь.
Александра Яковлевна:
Ах, посидите еще. (обращаясь к инженеру Керну):
Я на повестках по ошибке написала «Блок и война», но ведь это не играет значения?
Инженер Керн:
Нет, напротив, очень даже играет (с улыбкой на тонких губах, но с убийством за увеличительными стеклами, не разнимая сцепленных на животе рук). «Блок на войне» выражает то, что нужно, – персональность собственных наблюдений докладчика, – а «Блок и война» – это, извините, философия.
Все пришедшие к Чернышевским потихоньку расходятся.
Занавес опускается.
Ат:
Федор Константинович, у которого не было на трамвай, шел пешком восвояси. Он шел по улицам, которые давно успели втереться ему в знакомство, – мало того, рассчитывали на любовь; и даже наперед купили в его грядущем воспоминании место рядом с Петербургом, смежную могилку; он шел по этим темно-блестящим улицам, и погасшие дома уходили, не глядя, кто пятясь, кто боком, в бурое небо берлинской ночи… Во мраке сквера, едва задетого веером уличного света, красавица, которая вот уже лет восемь все отказывалась воплотиться снова (настолько жива была память о первой любви), сидела на пепельной скамейке, но когда он прошел вблизи, то увидел, что это сидит тень ствола.
Занавес поднимается, на сцене обстановка первого акта и Федор, неохотно бредущий по улице из глубины сцены
Ат:
Он свернул на свою улицу и погрузился в нее, как в холодную воду, – так не хотелось, такую тоску обещала та комната, недоброжелательный шкаф, кушетка.
Федор останавливается перед своим домом, достает ключи, но ни один из них входной двери дома не открывает. Отступает на шаг, чтобы посмотреть номер дома. И вдруг его осеняет – ключи то пансионские, а новые остались в комнате. Не зная, что предпринять, начинает ходить перед домом по панели до угла и обратно. Улица была отзывчива и совершенно пуста. Высоко над ней, на поперечных проволоках, висело по млечно-белому фонарю; под ближайшим из них колебался от ветра призрачный круг на сыром асфальте. И это колебание, которое как будто не имело ровно никакого отношения к Федору Константиновичу, оно-то, однако, со звенящим тамбуринным звуком, что-то столкнуло с края души, где это что-то покоилось и он заговорил сам с собою.
Ат (читает Федор):
«Благодарю тебя, отчизна…»,
и тотчас обратной волной:
«за злую даль благодарю…»
И снова полетело за ответом:
«…тобой не признан…».
Дверь дома, куда переехал сегодня Федор, открывается и в дверях женщина, встречавшая нынче утром свою мебель, прощается с живописцем Романовым. Федор подходит к двери, здоровается с Романовым, кланяется даме, и, огромными шагами, поднимается по лестнице в свою комнату. На столе блестят ключи и белеет книга. Готовит кушетку ко сну, гасит свет.
Ат:
Когда же он лег в постель, только начали мысли укладываться на ночь и сердце погружаться в снег сна (он всегда испытывал перебои, засыпая), Федор Константинович рискнул повторить про себя недосочиненные стихи – просто чтобы еще раз порадоваться им перед сонной разлукой; но он был слаб, а они дергались жадной жизнью, так что через минуту завладели им, мурашками побежали по коже, заполнили голову божественным жужжанием…
Лёжа в постели зажигает свет, закуривает.
Это был разговор с тысячью собеседников, из которых лишь один настоящий, и этого настоящего надо было ловить и не упускать из слуха. Как мне трудно, и как хорошо… И в разговоре татой ночи сама душа нетататот… безу безумие безочит, тому тамузыка татот…
Спустя три часа опасного для жизни воодушевления и вслушивания, он наконец выяснил всё, до последнего слова, завтра можно будет записать. На прощание попробовал вполголоса