Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Загасив масляные лампы, K. зажег на подоконнике тощенький огарок — к счастью, тот завалялся в ящике стола бог знает с каких времен, возможно, даже остался от предыдущего сыскного надзирателя[4]. Долго еще K. стоял у окна, наблюдая за новорожденной свечкой. Из какой-то щели малозаметно сквозило, отчего огонек дрожал, без конца возился, но гаснуть не гас. Он то поджимал лапки, поудобнее пристраиваясь на фитильке, то привставал на цыпочки, вглядываясь любопытно в морозную завесь, в высящиеся за ней зыбкие чернильные силуэты. Наглым золотым хохолком своим он словно напоминал всей Москве: горит, горит еще свет в полицейском участке. Сегодня же праздник, святой день, точнее, святая ночь, когда всем должно быть тепло и спокойно.
Горела свеча и теперь, когда K. от окна отошел, сел за стол, сложил поверх него сцепленные в замок руки, вытянул вперед. Глядел он в пустоту, куда-то в закуток под подоконником, на шныряющие там тени — то ли побеспокоенных сквозняком комьев пыли, то ли загулявшихся мышат. K. слушал тишину, мысленно, впрочем, нарушая ее: «Еще немного — и просто пойду домой. Немного — и домой. Домой…»
Часть стояла тихо, нежила в снегу желтоватое тело, не мешала инею рисовать на позвякивающих окнах кружевной иноземный лес. Осанистая, спровадившая в небытие не одно десятилетие, чрезвычайно солидная в глазах всех соседних улиц, Сущевка взирала вокруг сонно и снисходительно, показывая, что ей-то ни до каких обывательских праздников, цветных гирлянд и позолоченных мандаринов дела нет. Тут, кроме K., не было сейчас никого — разве что отогревался у фонаря на пожарной башне часовой, несчастливо выигравший худшую за год ночную смену в карты. Вольнохлебная агентура доложилась и разбежалась по кабакам и каморкам еще днем; сыщики сдали дела и разошлись — кто в седьмом, кто в восьмом часу. «С Рождеством Христовым!» — искренне проорал почти каждый; настроения царили самые хмельно-радужные: все-таки не зря в последние месяцы, вопреки обычной дурной традиции, кривая убийств и разбоев[5] по участку пошла резко вниз, господин Эфенбах[6] и высшее полицмейстерское начальство были весьма довольны. Людей премировали — кого рублями, кого дармовыми билетами в театр, кого даже поездками — и распустили до завтрашнего полудня, за редкими исключениями в виде самых несчастливцев вроде того часового. K. не относился к таким: не уходил сам, только тревожно повторял, как заклинание: «Еще немного — и просто пойду домой. Немного — и домой. Домой…»
С чего именно здесь? С чего вообще он решил жечь свечу, да сегодня? Ночь святая, но она же — самая темная в некоем мистическом смысле. Да, матушка?
R., как и часто, ушел последним, не столь давно. Когда он, по обыкновению, заглянул в кабинет попрощаться, свечи еще не было, но лампы уже не горели. K. сидел и думал, пытался понять, отчего же резвится гадливая колкость в груди и горле; отчего не тянет встать и начать собираться; отчего он вот так застыл и ждет, ждет ведь именно этих скрипучих, тяжеловатых, но осторожных шагов, медленно близящихся по коридору…
— Иван! — Дверь была открыта, и его просто окликнули, пару раз стукнув в створку. — А с чего это ты в таких потемках? Лампы пришли в негодность? Выписать нужно?
R., уже в плотном длинном плаще без меха, встал в проеме. Совсем не толстый, наоборот — сухопарый, зато очень высокий, он будто не вмещался там; осыпающиеся гипсовые откосы ему неумолимо мешали. Он немного сутулился, и поза эта резко расходилась с его чеканной выправкой. Как обычно, R. не улыбался, но по светлым глазам, глядящим приветливо и мягко из-под плавных ухоженных бровей, читалось: настроение у него неплохое, а бутыль коньяка под мышкой, явно даренная кем-то из благодарных просителей, скоро поднимет его еще немного.
— Нет, это терпит, я так, — ответил K. — Уходить собираюсь, вот уже и…
— Уходить, — сощурившись, R. кивнул на стопку бумаг, белеющую в сумерках. — Знаю я тебя. Совсем ты что-то не умеешь отдыхать, нельзя так…
Он пенял этим часто, а K. всегда кивал. Не слушать его — преждевременно седоватого, говорящего веско и вкрадчиво, устрашающего шрамом через щеку и неизменно мнящего себя не начальником, но родителем, — было невозможно, несмотря на то, что ему едва исполнилось тридцать два и разделяло их с K. всего пять лет. Трудно поверить, что, когда R. прислали на место проворовавшегося предшественника и поставили чиновником по особым поручениям над несколькими частями, включая Сущевку, K. скрипел зубами, писал-сжигал заявления то об отставке, то о переводе. Тогда он и видеть-то «новое лицо (харю, по замечаниям) из Петербурга» не желал, потому что сам метил на это место, думал — повысят. Потом увидел. И даже если бы не прискорбные обстоятельства, открывшиеся в первую же встречу, K. уже вряд ли покусился бы на столь вожделенную должность. R. часто заседал здесь, по соседству, и все жалобы, наветы и посягательства, которые сыпались на него из рога изобилия московской преступности, были хорошо заметны. Так навьючишься — вовсе для себя не поживешь, если не умеешь работать спустя рукава. К. не умел, а пожить хотел, и было чем. Остался подчиненным. По другой уже причине стискивал иногда зубы в тщетной надежде перетереть меж ними непроизносимое и неотступное. Обстоятельства. Их, проклятые.
— Скоро я пойду, — повторил он, взял бумаги и небрежно закинул в ящик, демонстрируя свой праздношатайный настрой.
— Невеста забудет, как ты выглядишь. — R. все же слабо улыбнулся; шрам, похожий на летящую птицу, дрогнул; глаза блеснули в темноте. — К ним ведь сегодня?..
— Надеюсь, что так. — K. тоже улыбнулся, как смог, и спросил то, о чем в принципе догадывался. — А вы что же, где празднуете?..
— Дома. — R. лениво качнулся с носков на пятки, точно падающая статуя; оперся длинной ладонью о дверной косяк; пошевелил пальцами, словно изумляясь, что они-то все же не каменные, движутся. — Один. Буду спать.
Семьи у него не было; к барышням он интереса не проявлял, сколько бы хозяйки балов ни подталкивали к нему в очередной вечер робеющих дочерей. Куда больше этого завидного жениха тянуло к ровесницам и особам старше, преимущественно вдовам, но и с ними он чаще углублялся в пространные беседы о политике и нравах, чем в пустой звонкий флирт. О нем со смесью недоумения, неодобрения и уважения говорили: мол, он спешит себя состарить — или уже состарился де факто, документы и имя ненастоящие, ну а моложавой внешности он