Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужья, сплошь коммунисты, болели за русских, которые 17 января сорок пятого заняли Варшаву, а 28-го были в 150 километрах от Берлина. Союзники между тем в первых числах марта заняли Кёльн, и теперь их наступление и отступление немцев, по словам Черчилля, было уже не за горами. В конце марта Паттон и Монтгомери форсировали Рейн и прогнали вконец растерявшихся немцев.
В день рожденья дедушки, 13 мая, война уже закончилась, и все были счастливы, но бабушке до всех этих наступлений и отступлений, побед и поражений дела было мало. В городе не было воды, канализации, электричества, и даже есть было нечего, если не считать американских супов, а то, что удавалось найти, подорожало процентов на тридцать, но соседки, когда встречались за мытьем посуды, смеялись по любому sciollorio,[13]и даже когда шли в своих перелицованных платьях к обедне — три впереди, три сзади — в церковь Сант-Антонио или Санта-Розалия, или к Капуцинам, смеялись всю дорогу. Бабушка говорила мало, но с соседками не разлучалась. Дни пролетали быстро, и ей нравилось, что в Кальяри соседки так легко относятся к жизни, не то что в деревне, и если что не так, они только рукой махали:
— Ма bbai![14]
Если, например, падала и разбивалась тарелка, они, хоть и были совсем нищими, только пожимали плечами и собирали осколки. В глубине души им нравилось, что они бедны — лучше так, а то многие кальярцы подкопили деньжонок за время войны, разжились на чужом горе, торгуя на черном рынке или занимаясь мародерством и обворовывая законных хозяев. Да и потом, они же живы, mi naras nudda![15]Бабушка считала, что все это благодаря морю, голубому небу и бескрайним просторам, которые открываются с бастионов, когда мистраль разгоняет облака: тут уж твоя собственная жизнь кажется такой ничтожной.
Она никогда не высказывала эти свои, скажем так, поэтические мысли, боялась, что соседки тоже примут ее за сумасшедшую. Просто записывала в черную тетрадь с красным корешком, которую потом прятала в ящик, где хранила конверты с деньгами: «Еда», «Лекарства», «Квартплата».
Однажды вечером дед, прежде чем усесться в расшатанное кресло у окна, выходившего во двор-колодец, достал из своего старого чемодана трубку, вытащил из кармана только что купленный пакетик табака и закурил, впервые с мая сорок третьего. Бабушка придвинула скамеечку и, сев на нее, стала на него смотреть.
— Так вы курите трубку. Я никогда не видела, чтобы кто-то курил трубку.
Все время, пока он курил, они молчали. А потом она сказала ему:
— Хватит тратить деньги на женщин из дома терпимости. Лучше покупайте на них табак, курите и расслабляйтесь. Объясните мне, что вы делаете с этими женщинами, и я заменю вам их.
Во времена улицы Сулис почечные колики мучили ее так ужасно, что казалось, она может и умереть. И конечно, именно поэтому ей не удавалось родить ребенка даже теперь, когда они наконец-то накопили немного денег и время от времени наведывались на улицу Манно взглянуть, во что она превратилась: именно там они надеялись вновь построить себе дом, и потому экономили, как могли. Особенно им нравилось смотреть на огромную воронку, когда бабушка в очередной раз беременела, но из-за этих камней, что засели у нее внутри, радость неизменно оборачивалась болью и кровью, которой она заливала все вокруг.
До сорок седьмого был голод. Бабушка вспоминала, какой счастливой она возвращалась из поездки в деревню, с полными сумками продуктов, бегом поднималась по лестнице, входила на кухню, где вечно пахло капустой: кухня плохо проветривалась из-за двора-колодца, и выкладывала на мраморный стол два каравая сардского хлеба, civràxiu,[16]сыр, яйца и курицу для супа. И пахло от всего этого так чудесно, что уже не чувствовался запах капусты, и соседки радостно встречали ее и говорили, что красота ее — это от доброго сердца.
И тогда она была счастлива, хотя и без любви, счастлива житейскими радостями, только они с дедом по-прежнему спали на разных краях кровати, стараясь не задеть друг друга, и говорили: «Доброй вам ночи» — «И вам того же», и дед не прикасался к ней, за исключением тех моментов, когда она оказывала ему «услуги» проститутки из дома терпимости.
И как же она радовалась, когда дед после этих «услуг» раскуривал трубку прямо в постели, вид у него был такой довольный, а бабушка смотрела на него со своего края кровати и даже иногда улыбалась ему, и тогда он говорил: «Тебе смешно?». Но только больше не добавлял ни слова и не притягивал к себе, а держался на расстоянии. Бабушка все удивлялась, что за странная штука любовь: уж если нет ее, то не помогает ни постель, ни благородство, ни добрые дела, просто удивительно, что именно любовь, важнее которой нет ничего на свете, не заманишь, хоть из кожи вон лезь.
В пятидесятом доктора прописали ей лечение на водах. И велели ехать на материк, на самые знаменитые источники, вылечившие стольких людей. Итак, бабушка обновила свое свободное серое пальто на трех пуговицах, подаренное на свадьбу, в котором я видела ее на тех немногих фотографиях, что сохранились с той поры, вышила узоры на двух блузках, сложила все в старый дедушкин чемодан и отплыла на корабле в Чивитавеккья.
Источники находились в ничем не примечательном месте, солнца там и в помине не было, а из окна автобуса, что вез бабушку со станции в гостиницу, видны были только землистого цвета холмы с редкими пучками высокой травы вокруг похожих на привидения деревьев, да и люди в автобусе показались ей больными и бледными. Когда замелькали каштановые рощи и гостиницы, она попросила водителя подсказать ей нужную остановку, а потом долго стояла перед входом в гостиницу, раздумывая, не повернуть ли назад. Все было таким чужим и мрачным под этим затянутым тучами небом, что ей показалось, будто она уже в загробном мире, потому что так выглядеть может только смерть. Но на самом деле гостиница оказалась изысканной, люстры с хрустальными подвесками горели даже днем. В номере она тут же обратила внимание на письменный стол у окна: возможно, именно из-за него она не сбежала отсюда на станцию, потом на корабль — и скорее домой: вот бы дедушка разозлился, и был бы прав. Но у нее никогда не было письменного стола, да и за обеденным особо не посидишь, ведь писала она всегда тайком, на коленках, и прятала тетрадь, едва заслышав чьи-то шаги. На столе стоял пузырек чернил, лежала кожаная папка со стопкой фирменных бланков, ручка с пером и промокательная бумага. И первое, что сделала бабушка, даже не сняв пальто, вытащила из чемодана свою тетрадь и торжественно положила ее на стол, в кожаную папку, потом заперла дверь на ключ, опасаясь, что кто-нибудь случайно войдет и прочтет, что написано в ее тетради, и только потом села на большую двуспальную кровать и стала ждать, когда придет время идти на ужин. В зале было много квадратных столиков, накрытых белыми скатертями из фламандского полотна, белые фарфоровые тарелки, поблескивали приборы и стаканы, а посреди стояла вазочка с цветами, над каждым столиком висела красивая люстра с хрустальными подвесками, и все лампочки были зажжены. Некоторые столики были уже заняты, за ними сидели люди, которые показались ей похожими на души из Чистилища, столь печально бледны были их лица и в такой унылый, хаотичный гул сливались их голоса. Но много мест оставалось свободными, и бабушка села как раз за свободный столик и разложила на остальных трех стульях сумочку, пальто и шерстяную кофту, и когда кто-нибудь проходил мимо, она опускала глаза в надежде, что к ней никто не присоединится. Ей не хотелось ни есть, ни лечиться: она чувствовала, что вылечиться ей все равно не удастся и детей у нее никогда не будет. Дети бывают у нормальных женщин, веселых, без дурных мыслей, у таких, как ее соседки с улицы Сулис. Стоило малышам понять, что они в животе у сумасшедшей, они тут же бежали прочь, как все ее кавалеры.