Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще – как описать тому, кто не покидал впопыхах Москву, матерящуюся по очередям конца 1991 года, ради города, где еда в магазине – не пожарный набат, а симфония Моцарта?
Нинка торчала у каждой, буквально у каждой витрины. В сырную лавку они все-таки вошли и горько пожалели. На полках красовалось то, что в Союзе давно утратило множественное число – там лежали сыры. Невозможно было даже обозреть все сорта, не то что выбрать. Продавец о чем-то спросил их, тут же сам перешел на английский, и Нинке не оставалось ничего другого, как схватить первый попавшийся кусок и обреченно протянуть продавцу – этот!
– Anders noch iets? Something else?[3] – осведомился продавец. Ну, ясно: «Чего еще изволите».
– Ой, не надо, – с ужасом ответила Нинка по-русски и выскочила из магазина.
Как объяснить, что такое Европа?
Не так уж много их и было в этом городе, но со своими довелось встретиться дважды. Первой стала Татьяна Акоповна, уже приступившая к шопингу, – она выходила с разноцветным пакетом из какого-то универмага. Они, пожалуй, не прочь были бы зайти туда тоже, но на первый день и без того хватало. Да и купленный сыр болтался крохотным пакетиком на руке у Нинки как безмолвный упрек в растрате пяти гульденов сорока пяти центов.
Вторым был, конечно, Венька. Леша увлек их к тихому поэтичному каналу с невероятно длинным названием, и они шли по узкой полоске булыжника между водой и домами, как вдруг перед ними вдали возникла необычная картинка. Напротив невидимой им витрины стоял и счастливо распускал слюни всклокоченный человек, и этим человеком был Венька. У чугунного столбика метрах в трех от него торчали двое голландских мальчишек лет по десять, бесстыдно хихикали и показывали на Веньку пальцами, но сами к витрине не подходили. Венька так и не заметил своих, пока не столкнулись вплотную – а из витрин глазело кокетливо прикрытое, толстенькое и нагловатое тело. Больше всех смутился почему-то именно Саша, а Венька рассмеялся счастьем первооткрывателя:
– Ну где еще русским в Европе встретиться, как не у борделя? Саня, я ж тебе рассказывал, вот же они. А вон там еще дворец королевский, видели? А на заливе были уже?
Нинка обронила с видом принцессы:
– Ну что, мальчики, ко дворцу пойдем или тут посмотрите?
– Да ла-адно, – отмахнулся Венька, – смотреть-то не на что, страшенные они. Да и дворец тоже не Эрмитаж, так себе. А на залив сходите, там корабль клевый, старинный.
И они пошли на залив. Ветер усилился, пробирал насквозь, но и они не сдавались. Леша обнял продрогшую Нинку, и стало ясно, что в калейдоскопе актерских романов возникает новое сочетание.
Скученность домов распахнулась навстречу воде и небу, и перед ними встали тонкие вертикальные линии мачт, а чуть позже, за оживленной магистралью, на пространстве серой незамерзшей воды – легкие контуры яхт, и в отдалении – огромный парусный корабль, пиратский фрегат из мальчишеских снов.
И тут Саша – поверил.
А потом они все-таки замерзли и в маленьком угловом кафе пили горячий и прекрасный капучино, не решаясь на что-нибудь съестное, а за окном все ярче и призывней разгорался неон, и они поняли, что там уже стемнело.
И пешком обратно, извиваясь пальцем по карте и путаясь в сумасбродных названиях улиц, шарахаясь в проулках от шальных велосипедистов и вновь застревая у больших витрин. Ноги гудели, озноб во всем теле все явственнее грозил отозваться простудой, но глаза снова и снова требовали Европы, и невозможно было им отказать.
Они шли и глазели, голодные, замерзшие и счастливые.
3. Неплохо для начала
На следующий день утром был прогон, а вечером – первый спектакль. Они привезли с собой две вещи, очень разные и призванные представить собой два полюса современного русского театра – чеховского «Дядю Ваню» и «Орфея и Евридику», инсценировку поэмы некоего латыша, имя которого одни не могли правильно выговорить, а другие – вспомнить. Но поэма была славна именем переводчика – Даниэль, как гласило предание, сидел с автором в одном лагере и там от тоски взялся ее перевести. Поэтому пьеса получилась как бы произведением Даниэля и о Даниэле, стало быть – о диссидентстве вообще.
Первым шел «Дядя Ваня». Не имея мхатовского блеска и традиций, их театр неизбежно должен был стать противоположностью – отталкиваясь от Смоктуновского, подкупать «совершенно новым», как это называлось в критических эссе, «прочтением», хотя не вполне понятно, что же это такое – прочитать классическую пьесу так, как никто до тебя. Саше-то казалось, прочитали они ее просто так, как случилось прочитать вдвоем за бутылкой Самому с Первым.
Сам он всегда был – Сам С Усам. В меру талантлив и в меру удачлив, в меру осторожен и в меру диссидент, он с задорных шестидесятых сумел сохранить и пыл, и активность, и убеждения и умел все это прекрасно вписывать в «нашу прозу с ее безобразием», как говорил Пастернак. Будь у него дворянский герб, он начертал бы на нем девиз «Самодостаточность». Ни слава, ни карьера, ни деньги не имели для него никакого значения в сравнении с возможностью делать то, что он считает нужным, причем именно тогда и так, когда и как он считает нужным. Не худшее качество для режиссера, хотя и утомительное порой для актеров. Театр-студия принципиально не могла принести ни широкой известности, ни денег, да собственно, ничего, кроме огромных возможностей для самореализации. Но они любили его, а он любил их – а это уже немалая редкость в театральном мире. Пусть порой и странною любовью…
А Первый, неразрывный спутник и заклятый друг Самого, был, если честно, не первым – единственным. Прослужив два десятка лет в академическом театре на вечных вторых ролях, он в момент крутых разборок между тамошними первыми не выдержал и ушел в подвалы к Самому. Только он в этих подвалах обладал школой и опытом, только он выпивал со всеми звездами экрана и, судя по его рассказам, добрую половину из них подменял на