Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто не должен прознать, в домике в саду я спрячу трех избранниц-девчушек. Над щипцом крыши крохотная ветряная мельничка не выдаст тайны. Под сенью подсолнухов займутся они моим медом, моим молоком и туком. Я не буду спускать с них глаз.
В саду и в огороде вчерашним саженцам помогут подпорки. Все, кто живет в доме, обязаны будут поставлять свои испражнения, дабы унавозить почву угольной в тех краях черноты. Грядки разделят аккуратно иззубренные бордюры и донья зеленых бутылок. Опоясанный изгородью из подсолнухов и увенчанный искривленной глицинией нужник опознают по пронзенной сердечком двери. На качелях можно будет укачать куклу или раскачать невесту. Над флигелем раскрутится стрелка флюгера, потечет в дубовую бочку дождевая вода. Забродят в траве опавшие груши, приманка для ос и мошкары, которую станут заглатывать козодои и стрижи с касатками, скользя по лунным дорожкам и солнечным кустам. Испив нектара и ликера, скорее бы снести яйцо… С медным опрыскивателем пригожий садовник, Василий, Бонифаций или Кирилл, чуть освежит подвявшую малышку-мимозу, окрасит те розы, что сочтет бледными, и утопит тлю. Выложит на край тарелки мышьяк, засверкает цветовое пятно. Кое-где не обрежет шиповник, и тот, сплетясь с боярышником в густую, колючую изгородь, укроет нас от ближайших соседей и их любопытства. Один и тот же многажды привитый ствол принесет августовские яблоки, длинные груши и айву. Повсюду под присмотром жимолость, плющ, повилика. Смиримся с пятью муравейниками, но вот слизняки рискуют скиснуть под роковой щепотью соли, а гусеницы будут безжалостно отслежены и загнаны в ловушку, сметены к яме и бездонной дыре. Под птиц три дерева выделю я сам: терновник, бузину и черешню; от остальных пусть держатся подальше. Мальчуганы по очереди послужат пугалом.
Выскребывая утоптанные дорожки, Василий, Бонифаций или Кирилл никогда не услышит слез моих пленниц, моих юных пчелок, моих работяжек. На аккуратно подстриженных фруктовых деревьях рассядутся улетевшие из зоопарка попугаи.
В пузатых тыквах схоронятся жужелицы и домовые. Усики гороха вцепятся в нижние ветви персиков, поднимутся к небу по податливым, сверкающим зеленой пылью ступеням, и лопнут стручки, спроваживая зерна садовнику в глаз и в клюв сойке. Вьющиеся вокруг кованой стали колонн и стоек стебли. Разрезая фрукты на четвертинки, отыщем уютно устроившиеся вместо косточек великолепные живые жемчужины и пропавшие незнамо когда золотые перстни. Малина о семи зернышках скрасит наше изгнание. Мелюзга, красные ранетки — для бабочек, им плодиться все лето. Детишкам останутся яблоки голубые, и они сварят их, начинив медом, липовым цветом, каштанами. Каштаны закатятся между ножек стульев, под сундуки и лари.
И когда в ночи лопнет тыква, огород под покровом темноты оккупируют гномы; первый, с большой головою, вооруженный заступом, станет рыться возле колодца и, в поисках клада, тщательно перекопает делянку; второй, в красивом алом эннене[2], с вилами для навоза, будет искать червей, личинок, чтобы удить на них угря, в тени, усача, и, перерывая порубленные сорняки, проветрит компостную кучу; третий, ничуть не крупнее, желая по своему почину загрести деревянными граблями побольше светлячков, соберет опавшие листья — о двух лопастях, зубчатые, лапчатые — вокруг шиповника и чутких к заморозкам кустов; четвертый, с ножницами для снятия гусениц наперевес, как воришка, попытается, встав на цыпочки и с трудом дергая за веревку, срезать пару-другую красивых, еще в цвету веток, но в темноте обрежет только мертвые, светящиеся, тронутые грибком; пятый, с мотыгой, жизни корней не исторгнет, зато окучит как надо порей; скрытный, но близорукий, полагая, что срезает садовым ножом верха конопли, обезглавит крапиву с чертополохом.
Перед уставшими глазами Жеструа по засыпанным песком и гравием дорожкам бежали гуськом шалуны-домовые. И била у подножия стены ключевая вода, стремилась по узенькой канавке, поблескивая, словно усеянный звездами след слизня. Под покрасневшими веками Жеструа. Но Жеструа, книг отродясь не читавший, не поверил ни слову из того, что говорил его сюзерен, и, стоя перед троном, раскачивался, приподнимаясь то на правой ноге, то на левой, колебался в желании уйти, но не знал, как откланяться…
И постоянно сменяемые цветы в корзинах, сухие букеты на потолке, среди которых будут гнездиться пичуги с булавочную головку и пауки. И с черной души на блюда из цинка и серебра падение сажи.
Потом, вытащив из-под обломков глиняной утвари трехцветный шар, король четырежды прокрутил его вокруг оси, на которую перед тем насадил, и прочертил ногтем дорогу, ей неукоснительно, не отходя ни на шаг, надлежало следовать Жеструа. Потом спрятал глобус в правый рукав широкого своего плаща.
И король Виктор вручил Жеструа суму из грубой кожи, в которой вместе с бесконечно сложной, исполненной образов и духовитой книгой лежало три больших, почитай что созревших яблока, завернутых в мягкую и шелковистую розовую папиросную бумагу, на ней по старинке, с синевой, была оттиснута громада небесного полушария и, в четырех углах, по исполину, что выдыхали огонь, дым, пар и воду.
Я слуга короля Виктора. Я вооружен. Не на виду мое сердце. Его хранят и скрывают толстые латы. Я слуга короля Виктора, первый на ногах в его шатре, первый насурьмлен, первый в шлеме, последний, кто засыпает, всевидящий и неусыпный.
Он отбыл пешком, ведь всех лошадей и ослов уже съели, и шкуры их, истрепанные на плечах воинов, смердели на солнце. Его сапоги пинали и разбрасывали на равнине щебень. Часто он вытаскивал клинок, который нес на боку, дабы рассечь мглистый воздух и срубить головки сухого чертополоха, цеплявшего его своими репьями за напускные рукава камзола. Сапоги оставляли в ноздреватой почве глубокие норы, и бесхвостые ящерицы, выпутавшись из передряги, с замиранием сердца прятались в еще теплых покинутых ульях, полных пауков и погребального праха. Он прытко, стремительным шагом уносил длинные, привычные к ходьбе ноги, когда показались первые халабуды. Густой дым поднимался над крышами четырех лачуг, заражал все окрест рыбной варварской вонью. Нет, не осетра жарили на рашпере и не лосося, коптили карпа, причем претошнотного. И запах рыбы заполонил голову Жеструа. Он увидел, как в пенящемся небе появляются и вновь исчезают тысячи брадатых толстогубых ртов, хлещут дикие хвосты, спины морских свиней скребут корабельный корпус, проблески, прыжки, и огромная треска разинула пасть, куда большую, нежели небо, откуда и явился день, до жути стылый и блеклый. В первую халупу пришлось протиснуться через дымовую трубу, окунуться в копоть. В черной яме дома того Гула, Шир и Монг жадно глотали кусища китового жира, и разделанная китиха не переставала вопить, во всю прыть съезжая по подводным ступеням, вырываясь в бурливую пещеру, перескакивая из сифона в сифон, проворная, лощеная, нежная, с гибким хребтом, покрытая шелковистыми переливчатыми перьями, бормоча, умоляя, всплескивая вялыми плавниками, пытаясь найти нору с грязью, куда б забиться, забрызгивая щедрой кровью безжалостных охотников, мое масло покоится в темноте, море мне и спальня, и гостиная, брюхо мое полно навоза, не ешьте мой рот, пейте мой мозг, только отпустите детишек, оградите меня от огня, оставьте печень в ее печалях. Но людоеды набросились на нее, заглушили чарующий шелест, разодрали ей губы, набили себе живот. Нет ничего сладостнее, чем жир, когда он плавится от жара внутренностей, думала кровожадная троица, их манишки пожелтели от слюны, приди, говорили они, огромная китиха, приходи со всеми своими китятами по зиме к нам в дом, озари нашу ночь, будь вкусна, жирней жирного, слаще сладкого, тай во рту, твоя шкура блестит, развешенная по кустам, приди мягкоротая, приди добротелая, мы любим даже твой дух, готовы душиться твоими испражнениями, сделаем из твоих костей порошок, чтобы сушить наших покойников. Пока они ее переваривали, животина всё вопияла, уснуть на плоских камнях, жить по течению, спать на плоских камнях, спать на плоских камнях, я шла по фарватеру, ни на миг не сбивалась с пути. Гула, Шир и Монг поедом ели китиху, а их уже лысые дети играли с ребрами леща, перебирали косточки лисьего хвоста, обрезали листья, вырезали, гладили собак, глушили грибную горилку, глодали сушеное мясо. Из этого дома Жеструа выгнали, ибо он не умел есть, ибо не знал слов, чтобы приручить мертвых животных.