Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По лицу мазнул прохладный край фланели, обдали водяные брызги, и я снова вернулся в окружающий мир. И кровать, и лучики, и солнечный свет, очерченный окном, и хихикающие девчонки, склонившиеся надо мной.
— Ктооо это сделал? — рыдал я.
— Никто, дурачок. Твои глаза замотались, вот и все.
Как же сладка топь сна; такое случалось и прежде, но как-то всегда забывалось. Поэтому я пригрозил девочкам, что завяжу им глаза тоже: но я проснулся, видел, и был счастлив. Я немного понежился и выглянул в зеленое окошко. Мир снаружи пылал малиновым цветом. Никогда прежде я не видел его таким.
— Дот, — спросил я, — что случилось с деревьями?
Дороти одевалась. Она выглянула из окна, медленно, сонно, и свет прошел сквозь ее ночную рубашку, как песок сквозь сито.
— Ничего не случилось, — ответила она.
— Нет, случилось, — настаивал я. — Они разваливаются на куски.
Дороти почесала темную головку, широко зевнула, из волос вылетели белые пушинки.
— Это всего лишь опадают листья. Уже наступила осень. Осенью листья всегда опадают.
Осень? Осенью? Мы действительно дожили до осени? Когда всегда падают листья и всегда этот запах. Я представил себе, что вдруг так было бы всегда, без изменений — влажное пламя лесов, горящих без конца, как куст Моисея, как часть чуда этой новообретенной земли, подобно вечным снегам полюсов. Как мы попали в такое место?
Марджори, которая уже спустилась вниз помочь с завтраком, внезапно влетела по лестнице назад.
— Дот, — прошептала она, испуганная и возбужденная одновременно. — Дот… он снова пришел. Помоги Лолу одеться и спускайся, быстро.
Мы спустились и увидели его, сидящего перед огнем — улыбающегося, мокрого, продрогшего. Я взобрался на обеденный стол и уставился на него, на незнакомца. Мне он казался, скорее, не человеком, а конгломератом предметов из леса. Лицо красное и морщинистое, склизкое, как гриб-поганка. В спутанных, грязных волосах торчали листья. Листья и ветки облепляли его рваную одежду, и всего его. Ботинки напоминали черную слипшуюся массу, которую можно найти, копая землю под деревом. Мать дала ему каши и хлеба, он слабо улыбнулся нам всем.
— В лесу, должно быть, ужасно, — произнесла наша Мама.
— У меня есть несколько мешков, мэм, — ответил он, размешивая кашу. — Они защищают от сырости.
Вовсе нет; они, скорее, впитывали влагу, как тампон, и образовывали на нем компресс.
— Вам не следует так жить, — продолжила Мать. — Нужно вернуться назад домой.
— Ну уж нет, — улыбнулся мужчина. — Этого не будет. Они вскочат мне на шею быстрее, чем вы успеете произнести «ох».
Мать печально покачала головой, вздохнула и дала ему еще каши. Мы, мальчики, обожали наблюдать за мужчиной; девочки, более разборчивые, не знали, как к нему относиться. Но он не был бродягой, иначе не попал бы к нам на кухню. В кармане у него лежали четыре яркие медали, он доставал их, чистил и выкладывал на стол, как монеты. Он говорил не так, как все, кого мы знали; мы даже не понимали многих его слов. Но Мать, казалось, понимала его, задавала вопросы, смотрела фотографии, которые он носил в кармане рубашки, вздыхала и качала головой. Он рассказывал что-то о сражениях и о полетах, для нас это все звучало потрясающе.
Он был не из этих мест. На нашем пороге он появился однажды рано утром и попросил чашку чая. Мать ввела его в дом и накормила полным завтраком. У него на лице запеклась кровь, он казался очень ослабевшим. Но теперь, когда он находился на кухне вместе с женщиной и множеством детей, его глаза ярко сияли, а усы улыбались. Он рассказывал нам, как спит в лесу, это показалось мне отличной идеей. И он был солдатом, потому что так сказала нам Мать.
Я слышал о войне; все мои дяди участвовали в ней; с самого рождения мои уши были полны разговорами о войне. Иногда я влезал на плетеное кресло у огня, закрывал глаза и видел загорелых мужчин, перебегающих по полю боя. Мне было три года, но я видел, как они ползли и умирали, и ощущал себя старше них.
Этот человек не выглядел солдатом, потому что не носил форму, перетянутую кожаными ремнями, и не имел нафабренных усов, как мои дяди. У него была борода, а его хаки превратился в лохмотья. Но девочки настаивали, что он солдат, и говорили об этом шепотом, будто о секрете. А когда он приходил в наш дом завтракать и, облепленный листьями и грязью, сидел, сгорбившись, у огня, дымясь влагой, я думал о том, как он там спит в лесу. Представлял его спящим, затем идущим в бой, затем приходящим к нам на чашку чая. Он сам был войной, и война вдруг оказывалась тут; мне хотелось спросить его: «Как там война, в лесу?»
Но он никогда и ничего не рассказывал нам. Он пил свой чай, громко глотая и отдуваясь, огонь вытягивал влагу из его одежды, как будто от него отлетали привидения. Когда он ловил наши взгляды, то улыбался из-за бороды. А когда брат Джек однажды выстрелил в него, наставив ложку, как пистолет, и объявил: «Я — солдат», — он мягко ответил: «Конечно, и станешь гораздо лучшим солдатом, чем я, сынок».
Когда он это сказал, я удивился, что же случилось с войной. Почему он в этих лохмотьях, потому что он такой плохой солдат? Уж не проиграл ли он войну там, в лесу?
Вскоре он перестал приходить, и я понял, что он действительно ее проиграл. Девочки видели, как полицейские увозили его куда-то в повозке. А Мама вздыхала и печалилась о бедняге.
Установилась погода, которая для меня опять оказалась новостью — наступили холода с громкими, хулиганскими ветрами — и моя Мать исчезла, уехала навестить отца. Это оказалось далеко, вне поля моего зрения, и я не помню, как она уходила. Но вдруг в доме остались одни девочки, мечущиеся вокруг с вениками и кухонными полотенцами, они спорили, ссорились и отправляли нас спать в любое время суток. Дом и пища приобрели новый запах, еда появлялась будто в результате скучного фокуса — холодная и сырая, либо черная, сгоревшая от слишком сильного жара. Запыхавшаяся Марджори находилась одновременно повсюду; ей исполнилось 14, и вся семья оказалась на ее руках. У меня слезали носки, там и оставались. Я подолгу ходил немытым. Черные листья залетали в дом и скапливались в углах; шел дождь, полы отпотевали, а мытье лишь добавляло грязных полос через всю кухню, всюду и на всех падали печальные капли.
Но мы все-таки что-то ели; и девочки хихикающим шквалом носились по всему дому, смертельно уставая от такой игры без выигрыша. По мере того как проходили дни, через дом прокатилось столько волн разных путаниц, что я уже не знал, чья комната чья. Жил вольно, копаясь в земле, сколько душе угодно, и понемногу стал грязным, как барсук. Из носа бесконтрольно текло, бесконтрольными были и мои ноги. Я отправил свои ботинки в путешествие по ручью, я разрезал простыни, чтобы соорудить краги, и маршировал, как настоящий солдат, сквозь топи опавших листьев. Почуяв свой шанс, уходил далеко, поедал любые сырые объекты, по цвету похожие на ягоды, жевал ветки, пробовал личинок. Живот болел каждый день, но я гордился этой болью.