Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, ступая на тяжелый, с красным ворсом ковер, вышел из комнаты. Навстречу, улыбаясь, чуть задев его пышной грудью, проскользнула официантка Тамара, неся блюдо с земляными орешками.
Поманив рассыльного, Оковалков приказал:
— Найди Саидова! Пусть подойдет к тюрьме!
Он направился в отдаленный угол гарнизона, где размещался пункт содержания и допроса пленных — стальной, врытый в землю контейнер от подбитого трейлера, оборудованный камерами. Там под стражей маялись захваченные «языки», там же велись допросы. Оковалков ждал, когда подойдет таджик-переводчик, рядовой его роты, которого он предпочитал штатному, приписанному к батальону переводчику. Он отступил в тень у изгороди и смотрел сквозь колючую проволоку, как тускло пылится степь, колеблется в миражах остов разрушенного мазара и в сорном солнечном свете плывет закутанная фигура белуджа.
Тут же, в тени, лежали собаки, разномастные, беспородные, рожденные на окраинах нищих кишлаков, вечно голодные, прикормленные на гарнизонных объедках. Преданные, благодарные, они увивались у солдатских ног, лизали солдатские сапоги и ярились, когда видели афганца, чуяли запах его пота, его маслянистых выделений. Кидались на его одежду, чувяки, рвали ветхую ткань накидок. Для пленных, когда их выводили с завязанными глазами из подземелья и вели под конвоем в нужник, собаки были страшнее любых допросов. Солдаты не слишком торопились отогнать сбесившихся зверей ударом сапога или приклада. Оковалков поджидал в тени переводчика, слыша за дощатой стеной разговор караульных.
— Не могу без бабы! Ночью просыпаюсь — кажись, стену башкой прошибу! — раздавался голос ефрейтора Бухова, громадного детины, известного в роте своей силой и вздорностью. — Томка, официантка, сука грудастая: «Даром, — говорит, — не даю!» Я в прошлый раз, когда караван забили, с «духа» кольцо снял, ей принес. Она мне в котельной дала. «Еще, — говорит, — приноси!» А откуда брать, если на засады не ходим! Сука, подстилка офицерская! Ты баб, небось, и не знал? Не знаешь, какая баба в постели?
— Не знаю, — робко отозвался другой слабый голос.
— Баба в постели — зверь! Томка, как зверь, кусается! Вчера меня раздразнила, я бы ее силой взял, да прапорщик завалился. Тоже, небось, с подношением к ляжкам ее подбирается. Не могу я без бабы, хоть застрелись!
Оковалков увидел идущего по солнцепеку Саидова. Таджик был строен, гибок в талии. Линялая исстиранная форма была хорошо проглажена, ловко на нем сидела. Он пружинил, покачивался, словно в седле. Саидов был студентом университета, изучал фарси, был вежлив, деликатен, незаменим в засадах. У горящих, с пробитыми бортами «тойот» выхватывал кипы трофейных листовок, исламских документов, воззваний, прочитывал их на бегу. Обыскивал оглушенных, захваченных пленных, делая на поле боя первый беглый допрос.
Оковалков помнил, как во время засады подорвался пакистанский «симург», и начинали трещать и брызгать в огне цинки с патронами, и Саидов кинулся к подбитой машине, вытащил из огня Коран в кожаном переплете. И после в казарме, когда рота отдыхала и дымилась ночная железная печка, Саидов, дневаля, сидел перед печкой, читал Коран. Красные отсветы бегали по кудрявым вьющимся строчкам.
— Звали, товарищ майор? — Саидов приблизился, встал перед ним, серьезный, приветливый.
Ротный, увидя его, испытал чуть слышный прилив тепла и смущения. Представил его интеллигентный дом в Душанбе, откуда он попал на войну, к кишлакам и мечетям, где жили его солдаты и единоверцы. На броне, с автоматом, он давил протекторами поля и арыки, допрашивал пленных, выхватывал из огня священные книги, и в темных умных его глазах появлялось больное туманное выражение.
— Поможешь, Саидов!.. Пошли!..
Они обогнули дощатую, оплетенную проволокой изгородь. Ефрейтор Бухов, присевший в тени, вскочил, нарочито выпучил водянисто-голубые воловьи глаза. Прокричал:
— Караул, смирно!
На этот рык рядом с ним вытянулся тщедушный солдатик Мануйлов, испуганно мигая белесыми ресницами. Его, новобранца, мучил и терзал своими похотливыми рассказами Бухов.
— Открывай хозяйство! — приказал Оковалков, спускаясь по приступкам вглубь, входя вслед за Буховым в гулкое железо контейнера.
В первой зарешеченной клетке встрепенулся, щурясь на свет, худой, заросший щетиной афганец. Запихивал на тощих ребрах хламиду, поправлял на макушке розовую расшитую тюбетейку.
— Здравия желаю, товарищ командир! — отчеканил он, приставляя грязные пальцы к тюбетейке, раскрывая в улыбке желтые зубы.
Пленный содержался здесь не одну неделю. С ним работала бригадная разведка, готовя неведомую Оковалкову акцию. Охрана тюрьмы изнывала от скуки. Обучила пленного нескольким русским фразам, и тот при появлении офицеров вскакивал, отдавал честь, выкрикивал:
— Слава «вэдэвэ»! Здравия желаю! Разведчик, будь бдителен! Оковалков прошел мимо камеры, ловя на себе заискивающий, умоляющий взгляд.
В соседней камере сидел душманский шофер, захваченный при досмотре, когда вертолет завис над одинокой, застрявшей в песках «тойотой» и оттуда врассыпную посыпались фигурки стрелков. Вертолет гонялся за ними, укладывая одного за другим пулеметными очередями. Группа досмотра нашла в машине среди промасленных «безоткаток» и тюков с листовками испуганного человека в разодранных шароварах, доставила в расположение батальона.
Теперь шофер, затравленный, как темный лохматый зверек, выглядывал сквозь прутья решетки. Шаровары его были порваны, в дырах виднелись худосочные кривые ноги. На маленьком, в колючей щетине лице пылала свежая ссадина. Пленный испуганно жался к стене, пока гремел замок камеры.
— Ты, что ли, его саданул? — спросил Бухова, кивая на свежий синяк.
— Да нет, товарищ майор, — ухмыльнулся ефрейтор. — Это он сам, в темноте!
Оковалкову не было жаль затравленного человека, над которым носился вертолет, грохотали очереди, и солдаты вырвали его из машины, отодрали от песков и барханов, пронесли по горячему небу и ввергли в подземную темницу. Человек был малой безымянной песчинкой в вихрях войны. Как и сам Оковалков.
Они сидели в тесном отсеке на колченогих железных стульях. Саидов внимательно вслушивался в вопросы майора, переводил их афганцу, словно лепил из них свои собственные изделия, вкладывал в уши афганцу, дожидался ответа, осторожно снимал этот ответ с шевелящихся растресканных губ, возвращал Оковалкову.
— Спроси его, он — шофер, всю округу объездил. В кишлаках Шинколь, Усвали люди остались?
Пока звучал рокочущий голос Саидова и хмурился лоб афганца, и дергалась, болела ссадина на его скуле, и губы, запинаясь, выговаривали булькающий ответ, Оковалков успел подумать: добываемая информация скрыта у этих пленных, запечатана страхом, ложью и ненавистью. И добывать ее приходится хитростью, деньгами, ударами кулака.
— Говорит, людей нет. Все ушли в Пакистан. Кишлаки пустые стоят.
— Спроси, может, опять вернулись? Опять в кишлаках живут?