Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на постоянные бури, восхищение Хумсом со стороны Зума не знало границ. Когда его кумир, накачанный вином, шатался, пытаясь не выставлять на всеобщее обозрение невыносимый образ себя, рухнувшего без чувств, Зум подхватывал его, дотаскивал до туалета с ампирной отделкой и усаживал перед служившей унитазом фарфоровой жабой — единственным сосудом, куда Хумс опорожнялся раз в четыре дня.
Преданность Зума не вознаграждалась должным образом: в конце каждого месяца, с ревом, от которого звенела посуда, по приказу Хумса приглашенные им гости набрасывались на Зума, резали ему брюки сзади, так что показывались кальсоны в цветочек, мочились на него и бросали его на милость бродяг, которые длинными иглами берут кровь у мертвецки пьяных, продавая ее в больницы.
Акк пролезал на банкеты, щедрый на двусмысленные речи и многообещающие взгляды, заводил доверительные беседы, умел обернуться, когда было нужно, то хозяином, то слугой, — и наконец, стал для всех желанным гостем. Его дружба с Хумсом стала такой тесной, что даже Зум мог позавидовать.
В ночи полнолуния маэстро обычно испытывал тягу к вину и тошнотворным закускам и потому выбирался в бедные кварталы, обонял на пустырях запах мочи и не мог удержаться, чтобы не отдаться каким-нибудь подонкам. Акк сопровождал его с револьвером тридцать восьмого калибра в кармане, следил за ним, пока орава простонародья с непристойным хохотом наслаждалась нежным телом Хумса.
Позже Акк издал роман, где поливал грязью своих покровителей. «Да, — отвечал он на упреки, — я — вампир. Вы для меня были только материалом, я вас использовал… И что? В начале было не Слово, но насмешка. Земли, воды, леса, звери, люди — все это отзвуки того жестокого смеха. Если ехидный Бог использует нас, занимаясь онанизмом, я, созданный по его образу и подобию, имею право убивать скуку, распиная вас точно так же, как он меня».
Толстяк Га увидел, что его лицо и руки в крови, что кровоточат тела друзей, деревья, асфальт. Весь город был окровавлен. Под красным дождем, разя перегаром, он добрался до того дома, где жила мать Толина. Эта седоволосая женщина, всегда одетая в жреческую тунику, заново разыгрывала историю Эдипа, ложась со своим сыном. Га — слон с кошачьими манерами — кружил возле ее жилища, надеясь подцепить ее, либо кого-то из трех сестер Толина, сонных весталок, которые также принадлежали к гарему скрипача. Они слушали его разглагольствования о Рамо, пили мандариновый ликер, пока разгоряченный и потный мастодонт не выпускал из виду входную дверь.
Га обнаружил изъян в Эдеме, деталь мелкую, но полезную для спокойствия известной части тела: младшая сестра была девственницей и косила на левый глаз. Толин, которому хватало трех остальных женщин, берег ее до наступления полной зрелости. «Да она же косоглазая!», — орал он в кафе «Ирис», даже не пытаясь скрыть свою эрекцию.
(Для Толина матрас, покрытый лиловым шелком, был зачарованным царством, где еженощно он проникал в роскошное тело матери, которое она посыпала гипсом, а в глаза вставляла белые линзы, чтобы походить на греческую Венеру. Этот пустой взгляд, окрашенный пламенем очага, где сгорали листья лавра и вербены, призывали его, полного почтительности, он давал довести себя до влажного порога, исчезая затем в объятом пламенем тоннеле, пока ночь не прекращала свой ход и вместе с ней — часы, капли, возглашавшие обескровливание мира, увеличение чисел, скольжение пустоты в сторону пустоты. И снова став зародышем, в буйных зарослях сладкой гардении он ронял светлую жемчужину — свою душу — чтобы потом заснуть, не выходя. Но его уже искали две другие руки…
Жреческая тень растворялась между цветов вьюнка, и к Толину прижималось иное тело, но теперь уже жаркое и требовательное, окутывая его, словно кокон. То была Терпсихора, старшая из сестер. Она знала толк в ароматах, и при каждом выдохе из ее рта вырывался новый запах. Толин спускался от подмышек к лобку, к ступням ног — от мятной поляны к лавандовому полю; от глубокого колодца в центре его веяло кипарисом. Его встречали ладаном и миром, ему предлагали невинность фиалок, гелиотропов, жасмина, и все неизменно заканчивалось теплыми волнами иланг-иланга. Ароматические масла между ее нижних губ распространялись дальше вглубь, образуя пахучую радугу, тугая кожа щедро дарила ему благовония, пока не исторгалось семя, не взрывался ночной сад под напором света, и каждый цветок тогда отдавал сполна свой запах… И тогда он засыпал.
Акробатка Мелопея, вторая сестра, также будила его среди ночи, желая взять свою дань. Скрещивая ноги за головой, так, что они смыкались где-то у пояса, девушка путешествовала по его рукам, по бугристым мускулам, награждая своим лоном, многоцветным, точно готический собор. Он продвигался до предела и оставался неподвижной осью внутри тела, непрестанно менявшего форму. Облако плоти отдавало кончикам его пальцев и губам все, до самых отдаленных своих краев, не позволяя ускользнуть. Толин растворялся в звездном танце, становился Вечным Словом, посылая вихрь галактик в божественную тьму. И тогда он засыпал.
Но когда косоглазая Альбертина, младшая, приходила в подвенечном платье будить его, Толин, бог знает почему, выгонял ее.)
Небольшой магазинчик. Га безжалостно смотрит на нее в упор и говорит: «Я всегда замечал вот это уродство в твоем лице. Ты смотришь на север и на юг сразу, поэтому Толин тебя не хочет». Она плачет у него на плече, он обнимает ее за крепкую талию, ведет ее на холм Сан-Кристобаль, согласно заветам Фрейда, слюнявит ей ухо, бормоча «Сестра моя», тискает ее, убеждает, что все будет в порядке, показывает презерватив, мощным рывком разрывает плеву, словно хочет переломать ей кости, рычит, кончает, женщина больше ему не интересна, и он размышляет о начальных словах «Мифа о Сизифе»: «Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема — проблема самоубийства», его разум готов к смерти, пока его тело извергает последние капли семени в резиновый мешочек; Га выбрасывает его в кусты и уходит не прощаясь, разговаривая сам с собой.
Девушка вытирается травой и медленно бредет к себе, не замечая идущего следом карлика. Когда она толкает дверь, человечек