Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он придумывает пророка. Пишет на центральных улицах лозунг: «Бедный Ассис Намур достигнет безразличия!», заносит в свои дневники болтовню святого и ждет в подвале. Но никто не приходит.
В полночь приходит американка, нагруженная пакетами: мясо для котов, маленькие бюстики Гете, деревянный магнит, головки пейотля. Она садится перед лжеучителем. Он просовывает руку ей под юбку, вводит в нее большой палец, указательный, средний, безымянный и мизинец. Затем соединяет вместе их кончики и миллиметр за миллиметром погружает в нее кулак. Когда влажные губы охватывают его запястье, он медленно раскрывает руку. Оба смотрят друг на друга взглядом памяти, Деметрио вновь соединяет пальцы, чтобы извлечь их. Он сидит напротив американки, не отрываясь от ее синих глаз.
(Двадцать лет он прожил, не подозревая о том, что существуют цвета. Когда он посещал медицинский институт, чтобы привыкнуть к виду смерти, ему показали эту троицу: женщина с ребенком и мужчина, распластанные об асфальт, разлагающиеся, — атака лилового, тепло-зеленого и гранатового. Влажные тона гниения казались бархатными, под ними пробивалось серое покрытие дороги, — и внезапно, сквозь окно трамвая, весь город наполнился оттенками, Деметрио посмотрел на лица, и те оказались розовыми, оранжевыми, желтыми, и он вспомнил об ирисах своей матери, поняв, что они были сапфирно-синими: из страха перед этим цветом он превратил для себя мир в серое пятно).
Выражение лица американки постоянно меняется, стирая боль Деметрио.
— Прошлой ночью мне пришли на ум такие слова (все, что ему известно, он получает из снов): «Жить, подобно звезде!», «Устранить все поверхностное!», «Дорогу конкретному!».
Он имитирует воображаемый голос Ассис Намура:
— Я всегда опасался «использовать». То, чему я учу, не имеет формы: оно изменчиво. Кое-кто подходил ко мне, прося «знания», — но я не знаю ничего. В согласии с законом, я даю лишь то, что мне позволено дать. Но, получив это, меня ненавидят.
Американка отвечает:
— Все подвижно и в то же время устойчиво. Пищеварительные органы безличны: их обязанность — давать мертвую пищу, более мертвую, чем когда-либо, существам, готовым ее поглощать. Но ты не таков. Ты глотаешь одну лишь кровь — ту, что течет вопреки земному тяготению. Пища сплетается воедино, оставаясь живой. Они вошли в сговор со смертью и понемногу убивали тебя. Горестный, как шлюхи, ты не можешь возразить. Вот что значит — предавать и выдавать секреты. Если я — девять врат, открывай меня, пока хватит ключей, и каждый раз я буду другой.
Американка раздевается. Гладкое и белое, как яичная скорлупа, тело, струясь, призывает его.
— Звезды сияют, не заботясь о непрозрачности планет.
Отныне они живут вместе. Месяцами не выходят из подвала. Однажды утром американка сбегает, оставив на стене картинку: слон, нарисованный соплями. Она звонит Деметрио из вашингтонской психбольницы в четыре утра:
— Голубки становятся плотоядными. Я не хочу заснуть в тридцать лет и проснуться в пятьдесят. Я перешла в иной мир. Каждый шум имеет свою окраску, каждый образ — свой вкус, каждый запах — свою форму. Я займусь изучением столетий. Я преодолеваю больше ступенек вверх, чем вниз, но все равно спускаюсь.
Деметрио получает телеграмму с вестью о самоубийстве: американка завещала ему белую янтарную змею.
Чтобы оплачивать сеансы электрошока, Энанита устроилась журналисткой в «Меркурио». Героиня первой же ее статьи, актриса, ворвалась в редакцию, облила кислотой пишущие машинки, надавала главному редактору пощечин и заставила его съесть текст, озаглавленный «Один день с Дианой Доусон».
«Доусон говорит, что ей сорок три, но на самом деле ей шестьдесят пять. Она только что снялась в любовной истории.
Я поджидала ее во дворце, где живут шестьдесят пять кошек, соответственно числу прожитых лет.
Актриса вылезла из машины скорой помощи в горностаевом плаще до пят и шляпе-скафандре. Ни одного сантиметра кожи не проглядывалось. Из-под плаща вырвалась связка ключей, а из-под шляпы — порция ругани:
— Распакуйте и не забудьте, что где лежит! Я не хочу думать об этом! Я думаю только о своей внешности!
Шестеро слуг разглаживают ее одежду днем и ночью, потому что актриса не выносит вида складок. Я вышла купить ей слабительного. Когда я вернулась, Диана Доусон, обнаженная, протирала свои нижние губы, свисавшие, точно собачьи уши.
Я хотела приступить к интервью, но актриса перебила меня:
— Поставь мне клизму!
Она вылила в аквариум три литра лимонада и принялась смывать макияж, сняв закрепленную под париком резинку, которая поддерживает ей двойной подбородок.
Я оставила звезду дремлющей и что-то бормочущей, с прижатым к щеке собственным фото в пятнадцать лет.
Может быть, однажды она все же ответит на мои вопросы…
(Продолжение следует)»
Остальные статьи были сожжены в присутствии адвоката актрисы.
(Когда продюсеры потеряли девять миллионов долларов на мюзикле «Дафнис и Хлоя», где Доусон исполняла роль четырнадцатилетней девушки, ей пришлось перебраться в одно лос-анджелесское кабаре.
Она выходила на эстраду голой, двигая светлым лобком. Потом свет перемещался на рот, сжатый в виде буквы «О». Высовывался длинный мокрый язык, гибкий, словно угорь; он извивался, дрожал, спазматически скручивался, вылизывал воздух в течение получаса.
Публика, наэлектризованная этим порношоу, испускала крики при виде нитей слюны.
Имя Дианы Доусон исчезло с афиш, замененное другим: «Язык Матери». В конце концов, танцевальный пролог упразднили, и с самого начала свет направлялся на губы, а прочие части тела оставались во мраке.
Актриса выказывала столько пыла, что однажды ночью откусила язык, выплюнув его в публику.
Он оказался в бокале со сладким мартини).
Сидя