Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дом Шмуцоксов выл трубами и чердаком в метельной ночи, крепко натопленный. Дом пребывал во мраке. По крыше, по стенам бегал, плакал, кричал ветер. Леопольд приехал, когда дом уже спал. Он быстро прошел в ванную и затем к себе в комнату. Дом заглохнул. Из спальни, со свечою в руке, без пледа, в ночном халате, вышла фрау Шмуцокс. Она обошла дом, все комнаты, кухню, заглянула в каморку к кучеру и дворнику, в каморку к женской прислуге. Она плотно прикрыла двери из кухни в коридор, из коридора в столовую. Движения ее были действенны. В столовой потухла свеча. Скрипнула половица на пороге в комнату Леопольда. От кровати Леопольда светился огонек папиросы. Огонек полетел в угол к печке.
– Иди сюда, мама…»
2. Август 1964 г. Москва, ЦКБ
Александр определился и вспомнил, когда он читал нечто подобное у Пильняка, слушал рассуждения на тему «революционного» инцеста сына и матери, любовников – с Эдиповым комплексом трагедии – одного пожилого интеллектуала. Это был рассказ «Нижегородский откос», написанный писателем в декабре 1927 года, который он прочитал сразу же после «Повести непогашенной луны», в самом конце августа 1964 года.
Их, пациентов палаты ЦКБ в отделении типа «Ухо, горло, нос» оказалось трое. Когда Александр прибыл туда в самом конце студенческих каникул перед осенним семестром на втором курсе инженерно-физического вуза, чтобы «раз и навсегда» удалить себе гланды, мешающих учебе и спорту, в палате, куда его определили медсестры, уже находились студент третьего курса мехмата МГУ Юрий и неказистый старичок, профессор-гуманитарий, оба очкарики.
Юрия заселили в эту палату буквально за час-другой до прихода туда Александра. Соседи его были из одного и того же университета имени Ломоносова, но когда Юрий поинтересовался, какой факультет и кафедру представляет старичок, тот нечленораздельно пробурчал что-то неопределенное. Мол, раньше был на одной кафедре, потом его вызвали консультантом на Старую площадь, потом в Комитет, а потом вернули в стены «альма матер» на другой факультет и другую кафедру. Шифровался старичок-профессор. Да и профессор-доктор ли?
Только Юрий с Александром ни разу до операции и после операции не дошли до больничной библиотеки, чтобы взять себе интересующие книги или толстые журналы с шумными «оттепельными» произведениями. Больше вполголоса трепались в весёлой тёплой компании с такими же студентами и симпатичными студентками в холле отделения на роскошных кожаных креслах. А у старичка на его личной тумбочке пациента возвышалась внушительная стопка книг и журналов, которые старичок читал с утра до ночи, не удосуживаясь до задушевных бесед с молодыми коллегами, избравшими стезю в области точных наук в ведущих московских вузах.
Однако через день-другой, узнав, что Александр волею судьбы и случая родился в Можайске и оттуда его род по линии отца, хотя в паспорте у него стоит место рождения в дачном поселке Быково, по тогдашней прописке его матери, профессор неожиданно спросил:
– Александр, вы читали самое скандальное произведение вашего земляка, – и показал глазами на «Повесть непогашенной луны» Пильняка.
– Нет, Борис Леонидович.
– Хотите прочитать?
– Конечно, когда такой случай выпадет. Пробовал его читать – не мое.
– А потом я а вам дам второе забытое, но не менее скандальное произведение земляка, если найду это нужным, приглядевшись к вам…
– Как вас понимать?
– Так и понимайте, «Нижегородский откос» вашего писучего земляка ещё более скандален применительно к пониманию перманентной революции и социальных трансформаций…
– Даже так?
– Даже…
Перед тем как дать Александру для почтения «Повесть», Борис Леонидович спросил его, что он, вообще, раньше читал из произведений своего земляка.
– Только «Голый год».
– Это его самая первая знаменитая вещь, наделавшая шума в писательском мире сразу после октябрьской революции.
– К сожалению этот «Голый год» отбил у меня охоту читать другие вещи. – Александр хотел рассказать, что кроме «Голого года» в их Можайском домике бабушки, в юношеской библиотеке дядюшки и отца были какие-то другие книги Пильняка, вряд ли «Повесть», скорее сборники рассказов. Только резкий на суждения дядька не советовал «заморачиваться на чтении контрреволюционной литературы. – Я же сказал не моё… и даже не на вкус отца и дяди, которые во времена своего студенчества покупали книги земляка Пильняка для своей домашней библиотеки ещё до войны…
– Любопытно… Тогда я вас приглашаю на вечернюю прогулку вокруг нашего корпуса… Расскажите, о своих ощущениях от прочтения «Голого года»… Между прочим, сколько вам тогда лет было…
– Уже, четырнадцать… Честно, говоря, я сверил тогда свои ощущения с авторитетным для меня мнением дядьки… Именно он купил книгу «Голый год», в свои семнадцать лет на первую свою курсантскую стипендию, когда только что поступил в военную строительную академию Куйбышева…
– И что сказал ваш уважаемый дядюшка про знаменитый труд земляка?
– Что эту вещь написал тайный мизантроп, а сам роман – редкая контрреволюционная халтура…
Они долго шли спокойным прогулочным шагом по тротуару, наконец, Борис Леонидович вдруг рассмеялся и весёлым голосом, со смешком в горле, сказал:
– А вы знаете, у вашего дядюшки губа не дура, между прочим. Примерно так же отзывался о своём сверстнике-прозаике Пильняке, поэт Есенин… Если этот роман написан в 1920-м, издан в 1921-м, то в трехлетний промежуток до своей гибели в декабре 1925-го, Есенин в кругу своих единомышленников так отозвался о Пильняке и его нашумевшем романе. Мол, тот в свои 27 лет, халтурщик, каких свет не видывал, к тому же злобный мизантроп, спекулянт, делающий на своей тёмной прозе большие деньги… Как-то в пьяной компании, с неоспоримыми лидерами – Пильняка в прозе и Есенина в поэзии – Пильняк на глазах Есенина встал в позу вождя-очкарика, императора литературы, откинув голову и задрал ногу на стул для манифеста. И заявил: «Искусство у меня вот где, в кулаке зажато. Всё дам, что нужно и что угодно. Лишь гоните монеты. Хотите, полфунта Кремля отпущу». А Есенин, не протрезвев, потом громко возмущался по поводу литературных императорских претензий собрата по перу: вдумайтесь только «полфунта Кремля» и добавлял нелицеприятно: «Ах, говно собачье, «полфунта Кремля», и, сильно гневаясь, ударял о стол дном пивной бутылки… Каково?.. Надо понимать так, что отдавая должное стихам Есенина, Пильняк ни в грош не ставил деревенскую прозу поэта, «Яр», «У Белой воды», «Бобыль и Дружок». Впрочем, Есенин и Леонова с его «Брусками» обзывал компилятором…