Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через три дня Пихлер убил приходского священника. Приехал к нему с утра в компании неких Дауба и Хаака. Дауб был тупой, шумный и высокий, а Хаак просто тупой. Они посадили ксёндза в красивый блестящий «опель» и по пути долго рассказывали, что именно больше всего любят делать с женщинами. Самая богатая фантазия была у Дауба. Остановились между Самшицами и Витово, в месте, о котором до смерти ксёндза сказать можно было немного, а может, и ничего. Пихлер трижды выстрелил ему в затылок. Первая пуля лишила священника половины лица. Законоучитель Кужава в это время сидел в ризнице в одном исподнем, напевал что-то себе под нос и резал ветчину, подаренную молодыми.
На следующий день крестьянин из Самшице обнаружил священника, лежавшего на животе в луже крови и дождя. Он опознал его по сутане – по-другому было невозможно.
Позднее говорили, что тот навлек на себя гнев какой-то проповедью, но все в деревне знали: чтобы умереть в красной луже, не требовалось никаких поводов. Особенно если курок спускал Пихлер.
* * *
Лето было сухое, а урожай приличный. В следующие шесть месяцев Янек убил еще двух свиней, последнюю прямо перед рождением ребенка. Роды приняла Хедвиг, старшая дочь Фрау Эберль.
Мальчик был маленький и весил немного. Взгляд такой, будто ему немедленно хотелось напроказничать. Мягкие светлые волосы липли к голове. Его назвали Казимеж.
– Кажу, Кажу[2]! – ходила вокруг него Фрау Эберль. – Mein lieber Junge![3]
Она забрасывала его подарками, водила на прогулки. Прижимала к себе, хотя ему это и не нравилось. Разрешала Иренке работать меньше, чем прежде.
Летели месяцы, а у Янека не было времени скучать по матери, отцу и сестрам. Они с Иркой периодически высылали подписанные фотографии, надеясь, что в той далекой стране, куда их забрали, есть еще кто-то, кто сможет посмотреть эти снимки.
Не успели оглянуться, как Казю встал с четверенек и начал произносить первые слова. Папа, Mutti, кукла, Hund.
Порой Ирена входила в комнату Фрау Эберль и хватала ее за руку.
– Ich zeige Ihnen etwas[4].
Вела ее во двор, где Казю играл с шиной или рисовал на земле зигзаги.
– Скажи тете, что ты выучил, – наклонялась к нему.
Мальчик поднимал глаза, напрягался и говорил медленно, с усилием:
– Tan-te!
– Po-len!
– Hit-rrrerrr![5]
Фрау Эберль складывала руки под подбородком и брала его на руки, а затем поднимала высоко над головой.
– Mein lieber Junge!
Через некоторое время Иренка забеременела второй раз. Когда в ее теле начинался новый человек, закончилась война. Фрау Эберль ходила по дому, качая головой и бормоча себе под нос слова, которых никто из них не понимал. Узнав, что ее переселяют назад в Германию, она напилась впервые с тех пор, как ее нога ступила на чужую землю, а потом впервые на этой чужой земле блевала. Ирена в это время сидела с девочками, все четверо плакали, каждая в своем кресле.
Янек пошел к Паливоде и сказал, что боится.
– Да все мы боимся! – У Паливоды были седые бакенбарды и голова лысая, как яйцо. Он хромал на одну ногу. Был глуховат и поэтому не говорил, а кричал.
Они сели на ступеньки и закурили. Мирка Паливода принесла бутылку самогонки и разлила по стаканам. Грязный мальчик и еще более грязная девочка стреляли из лука по яблоку, висевшему на веревке, и все время промахивались.
– Не могу вспомнить, как было раньше, – сказал Янек и снял с языка крупицы табака.
– Тьфу! В заднице мы были так же, как и сейчас! – прокричал Паливода в ответ.
Они выпили, а потом выпили снова. Скручивая очередную папиросу, Янек заметил, что у него дрожат руки.
– А может, это еще никакой не конец?
– Поглядите на него, хотел бы войны до сраной смерти! – Паливода показал фигу с маком и налил водки. – Все хорошее когда-нибудь кончается!
* * *
Вскоре наступила осень, а Казю разговорился в полную силу. Расхаживал по двору и декламировал во все горло с поднятой головой:
– Корррррова!
– Фажан!
– Жаяц!
– Henne!
– Ente!
– Schwein![6]
Немцам в конце концов пришлось бежать. Фрау Эберль паковала самые ценные вещи и почти перестала разговаривать.
– Du bringst mich nach Hause![7] – однажды вечером заявила она Янеку тоном, не терпящим возражений, когда тот занимался телегой.
– Ja[8], – он кивнул, а она, не произнеся ни слова, зашла в дом и хлопнула дверью.
Накануне отъезда он всю ночь ворочался, потея под толстым одеялом, вставал и шел на кухню, курил у окна, потом ложился и опять – с боку на бок, с боку на бок.
Встал рано, побрился, выкурил сигарету. Через два часа уже сжимал поводья и смотрел на длинную дорогу, тянувшуюся перед ним и ведущую в чужую страну.
Проехали Скибин, Радзеюв и Чолово, потом Хелмце, Яноцин и Гродзтво. Вдалеке показалась Крушвица. Преодолели каких-нибудь двадцать три километра, до границы оставалось десять раз по столько же. Возможно, больше.
«Там меня и убьют», – думал Янек.
Фрау Эберль сидела на телеге с дочерями среди мебели, ковров и мешков с одеждой. Рассказывала младшим девочкам сказки, из которых Янек понимал примерно каждое второе слово. В своих мыслях он тоже понимал немногое. Оглядывался назад и по сторонам, вытирал вспотевшие руки о штаны. Попробовал свистеть и тут же перестал. Казалось, будто кто-то через живот вытащил ему кишки и привязал к дереву за домом. С каждым километром его становилось все меньше. Подташнивало. Била дрожь.
В Крушвице он остановил коней, обернулся и сказал: будь что будет, но ему надо по нужде, по серьезной нужде.
– Nein! – завопила Фрау Эберль и встала на телеге. – Lass mich hier nicht alleine stehen![9]