Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну-с, Шевро, могу вам предложить пятьдесят самолётных кресел от «Констеллейшн». Что скажете?
– Кресел для чего? – вытаращил глаза Шевро.
– «Констеллейшн»[4]. Я же говорю, самолёт такой…
– А зачем они мне?
– Ну-у, например, можно сделать из них кресла для кинотеатра.
Шевро раскрыл рот ещё шире.
– Точно! Ну, у вас и фантазия! Ну, вы даете, Карамболь… Хорошо, я их возьму. Нет, вы меня, правда, изумляете…
Я читала в его глазах такой восторг, что и сама пришла в изумление. Так чем же всё-таки папа занимался? Однажды я его об этом спросила.
– М-м-м… как бы тебе это объяснить?.. Чтобы регулировать грузопотоки в Европе, в каждой стране действуют специальные транспортные конторы, а во главе их… В общем, проще говоря, мне присылают разные ящики и бандероли, а я их пересылаю дальше. Затем я получаю новые ящики. Ну, и так далее.
Он глубоко затянулся сигаретой.
– Скажем так, я работаю с грузами.
Где-то с апреля папа начинал водить меня на прогулку в скверик у церкви Сен-Венсан-де-Поль. Ещё туда приходили гулять несколько девочек из моего класса, и мы играли до шести часов. Папа сидел на скамейке и приглядывал за мной краем глаза, а чернявые усачи в поношенных пальто – те самые, из ресторана, и Шевро тоже с ними – поочерёдно подсаживались к нему. Они что-то ему говорили, а папа делал пометки у себя в блокноте.
Когда солнце садилось, мы за руку с папой шли вниз по улице Отвиль.
Папа говорил:
– Кастерад опять будет ворчать. Он не понимает, как можно проводить деловые встречи в сквере. Но это же глупо… В такую погоду куда лучше работается на свежем воздухе.
Кастерад поджидал папу в конторе за своим столом. Как правило, он, действительно, начинал ворчать.
– Хорошо поработалось, Раймон? – спрашивал папа.
– Кто-то же из нас должен здесь работать.
Он важно выпячивал грудь.
– А вы, мадмуазель, – обращался он ко мне ещё более сухо, – произведения каких французских поэтов вы сегодня изучали в школе?
– Виктора Гюго и Верлена.
– Ничего нового. Как будто других поэтов нет. Поэзия весьма обширна. Например…
В такие минуты его нельзя было перебивать.
Папа садился за свой стол, а я оставалась стоять. Месье Кастерад доставал из внутреннего кармана сборник своих стихов.
– Сейчас я вам зачту образец французского стихосложения… Настоящего стихосложения.
И он монотонным голосом принимался читать нам свои стихи, задавая ритм взмахами руки. Я до сих пор помню первые строчки одного из этих стихотворений, к которому, он, похоже, питал особую нежность:
О, Бетти и Мари, чья шея белоснежна,
Где клятвы те, что с уст слетали молодых
Осеннею порой в кастельнодарском парке?
Я забиралась к папе на колени и вскоре засыпала. Проходило немало времени, прежде чем папа меня будил. За окном было темно.
– Он ушёл, – устало говорил папа. – Можешь надеть очки…
Я помогала ему закрывать склад.
По утрам папа меня поднимал, готовил завтрак и накрывал на стол в гостиной, которая служила нам и столовой. Открывая жалюзи, папа довольно долго стоял у окна. Он окидывал взглядом крыши и сверкающий стёклами Восточный вокзал, который был совсем-совсем рядом. Завязывая галстук, он иногда задумчиво, а иногда очень решительно говорил:
– Ну, кто кого сегодня, госпожа Жизнь?
А ещё у нас была такая игра: по утрам, когда папа брился, он непременно гонялся за мной по всей квартире с намыленным помазком, стараясь вымазать мне лицо пеной.
После этого нам обоим приходилось хорошенько вытирать очки – все стекла были в мыле.
Как-то в воскресенье за завтраком мы услышали, что кто-то звонит в дверь склада. Я помогла папе поднять металлические шторы. Перед складом стояла огромная крытая брезентом фура, на которой было что-то написано по-испански. Трое мужчин начали выгружать оттуда какие-то ящики и ставить их на тротуар. Папа велел им занести ящики на склад, а сам пошёл звонить месье Кастераду на квартиру, которую тот снимал. Трое приехавших протянули папе накладную. Папа подписал, и фура, взревев мотором, уехала.
Папа с месье Кастерадом вскрыли ящики. Внутри оказались статуэтки балерин. В некоторых ящиках статуэтки были разбитыми, и мы аккуратно разложили все осколочки на полках склада. Потом папа опять заколотил ящики с целыми статуэтками и кому-то позвонил. Говорил он при этом не по-французски. Когда папа положил трубку, месье Кастерад сказал:
– Осторожнее, Жорж. Вы ввязываетесь в опасную авантюру. Накладную, которую вы подписали, не примут на французской таможне. Помните, что случилось с партией в тысячу австрийских горнолыжных ботинок, которые вы перевезли через границу? Эти ваши ботинки могли бы завести вас ого-го как далеко. Если бы не я, сидеть бы вам тогда за решёткой…
Но папа снял очки и молчал. После обеда приехала другая фура и увезла ящики с балеринами. Остались только разбитые фигурки. После этого мы с папой несколько вечеров подряд играли, склеивая кусочки статуэток и расставляя их на полках. А потом любовались рядами балерин.
– Скажи-ка, Катрин, – спросил папа, – тебе хотелось бы стать балериной? Как мама?
Я помню свой первый урок балета. Папа выбрал школу неподалёку – на улице Мобеж. Наша преподавательница, мадам Галина Измайлова, сразу подошла ко мне и сказала:
– Очки придётся снять.
Сначала я завидовала другим ученицам, которые очков не носили. Хорошо им! Но подумав, решила, что мне даже лучше: я могу жить в двух мирах – в очках и без них. Балетный мир совсем другой: в нём не ходят, а делают жете[5]и антраша. Это тот самый призрачный, туманный и мягкий, мир, который я видела без очков. После первого занятия я сказала папе: