Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Щекотно.
— Боишься щекотки? Ревнивая, значит, — непонятно сказал Павлик. Он сдёрнул с Любы простыню: — Всё готово, стрижка-люкс.
Шея у Любки стала тонкая, ушам было холодно и сиротливо. Не хотелось больше смотреть в зеркало, и она отвернулась.
— Хорошо, — сказала мама, — аккуратная голова.
Потом Люба не ходила больше в эту парикмахерскую: мама решила, что пора отращивать косы.
— У меня были лучшие косы во всей школе, — говорила мама и завязывала по бокам Любкиной головы две коротких взъерошенных метёлочки…
От парикмахерской совсем близко до угла. Любка вмиг пробежала за угол, не остановилась даже у керосинной лавки, хотя это было самое симпатичное место на всей Плющихе, и называлось оно странно — лавка, как будто скамейка, а не магазин. А на самом деле это магазинчик, обитый буроватым железом. В глубоком квадратном котле плещется керосин — тяжёлый, тёмный. А на полках лежат связки толстых жёлтых свечей и стоят ящики с гвоздями. Но сегодня нельзя войти в прекрасную тесноватую керосинную, потому что и так уже неизвестно, что теперь в школе будет. Люба представила себе пустой широкий школьный коридор с коричневым блестящим полом. Коридор не такой уж длинный, но если опоздать, он становится гораздо длиннее — идёшь по нему, идёшь, а конца нет. Стараешься шагать бесшумно, а всё равно каждый шаг раздаётся громко. Но самое трудное — открыть дверь класса, когда там идёт урок. Все сидят за партами, и Вера Ивановна на своём месте, им там хорошо. А ты топчешься в дверях и получаешься отдельно от всех, самая виноватая и у всех на виду. И берёт тебя тоска, и кажется, самое большое счастье на свете сидеть на своём месте, и парта, наверное, тёплая. Только бы разрешила Вера Ивановна сесть. Если разрешит, ты уже никогда в жизни не опоздаешь. Будешь вставать даже до того, как зазвенит будильник. И пусть на Плющихе будет хоть сто керосинных лавок или парикмахерских. Никогда больше Люба не будет ни на что заглядываться, а будет собранная и внимательная, как хочет мама. И вообще будет ходить переулком. Что там особенного на этой Плющихе? Только бы Вера Ивановна перестала на неё смотреть и сказала бы:
«Садись».
Если бы Любка была учительницей, она бы сразу, только человек приоткроет дверь, кричала бы ему:
«Садись, что ты стоишь?»
Опаздывать и так неприятно. Все не опоздали, а он опоздал.
— Садись, — говорит Вера Ивановна, — и чтобы это было в последний раз.
Про последний раз Вера Ивановна сказала вчера, после этих слов она вздохнула. Любке было неприятно, что учительница из-за неё так устало вздыхает. А сегодня… Наверное, уже был звонок.
Любка осторожно открыла высокую тяжёлую дверь. Она открывала её двумя руками, а портфель положила на снег.
И в эту секунду залился, заскакал по всем этажам весёлый тонкий звонок. Он как будто ждал, когда девочка в серой всклокоченной шубе и в красной шапке откроет толстую дверь с жёлтой медной ручкой.
В синем дворе
Любка выходит гулять в любую погоду, потому что мама считает, что главное в жизни человека — свежий воздух. Мама не говорит: «Иди гулять», а говорит: «Иди на свежий воздух». И Любка идёт. Гулять — это удовольствие, а дышать свежим воздухом — это дело, занятие. Дышать свежим воздухом надо, даже если не хочется. Других ребят отпускают погулять, а иногда не отпускают, если находятся другие дела. Любку выпроваживают дышать, и все дела надо бросать и идти. Вот почему Люба так любит быть дома, а большую часть жизни проводит во дворе.
Она вышла к вечеру, чтобы мама, когда пойдёт с работы, увидела, что Любка не сидит в душной комнате, а именно дышит свежим воздухом. Двор в этот час был синий — не тёмно-синий, а просто синий и какой-то нарядный. Серый дом казался синим домом, и желтоватый двухэтажный дом, где жила Люба, казался синим. И снег, и забор были синие, а если задрать голову, то совсем синее было небо. И никого во дворе не было, опять придётся Любке гулять одной. Белка ушла на музыку; это очень плохо, подумала Любка, если твоя лучшая подруга то и дело уходит на музыку. Тогда очень трудно дружить. Если ты хочешь поговорить, то тебе не всё равно с кем, а надо, чтобы была здесь именно Белка, потому что она умеет всё слушать и всё понимать. С ней хорошо смеяться, потому что, если смешно, то им обеим смешно и тогда они хохочут прямо как сумасшедшие. А если грусть или обида, Белка умеет успокаивать, и тогда получается, что ничего такого не случилось, и всё пройдёт, и всё поправимо. Но один недостаток есть у Белки — Белка ходит на музыку. Через день она берёт с этажерки, с нижней полки, большую чёрную папку на толстых шёлковых тесёмках, на папке что-то не по-русски написано тусклыми золотыми буквами. Белка таскает в папке ноты, толстые непонятные тетради, в них написана Белкина музыка.
— Ты что, пианисткой хочешь стать, — спросила однажды Любка, — как Адольф и Михаил Готлиб, да?
Про Адольфа и Михаила часто передавали по радио, они назывались «фортепианный дуэт». Наверное, они были очень дружные, наверное, они были братья, может быть, даже близнецы. Любка ничего не имела против этих Адольфа и Михаила. Но Белка-то не хотела ходить в музыкальную школу. Вон она тащит свою папку, как будто там кирпичи. Вся гнётся и еле волочит ноги. Любка знает, она тоже так умеет волочить ноги, если не хочет куда-нибудь идти.
Любка нарочно спросила про Адольфа и Михаила при Белкиной маме, Ольге Борисовне. Белка поняла и засмеялась. А Ольга Борисовна выглянула из-за шкафа — она там гладила юбку — и сказала ласково, но твёрдо:
— Белочка учится музыке просто для себя. Это очень приятно — играть для себя.
Ольга Борисовна оба раза сделала