Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующего удара он решил не ждать. «Я убью этого зверя. Все равно ведь меня расстреляют».
Отец стоял, слегка покачиваясь, и исподлобья в упор смотрел на следователя. Глаза его были неподвижны. В них было столько ненависти, ярости и решительности, что следователь вышел из-за стола, встал у двери и заорал: «Сесть на место!» Отец продолжал стоять: «Боишься, негодяй, и правильно делаешь», — подумал он. Отец схватил со стола тяжелый граненый графин с водой и с силой запустил его в голову следователя. Тот, однако, сумел увернуться. Графин вылетел в коридор, разбился вдребезги, и у ног проходившей государственной комиссии разлилась большая лужа.
Один из них, старший по званию, заглянул в кабинет.
— Что у вас здесь происходит?
— Разрешите доложить, — следователь вытянулся по струнке.
— Я хотел бы выслушать подследственного.
Отец молча поднял рубашку и показал кровавые рубцы на теле и ссадины на голове.
Старший из комиссии вытащил из перчатки кастет.
— Вы свободны, — сказал он следователю и, обратившись к отцу, объяснил: — Наша госкомиссия создана по указанию товарища Сталина для расследования массовых арестов наркомом внудел Ежовым. Мы разберемся. Рассказывайте, товарищ Прохницкий…
Больше на допросы отца не вызывали. Через два месяца его выпустили. Отцу повезло. Его не постигла трагическая участь многих безвинно арестованных и расстрелянных.
Благодаря проверочной государственной комиссии, созданной хитрым кремлевским горцем, чтобы отвести от себя следы своих зверских злодеяний и переложить всю вину на Ежова, отцу удалось избежать расстрела.
Папина любимица. 1937 год
Домой отец вернулся в ноябре. Некогда ослепительно-белая летняя форма гражданской авиации, в которой летом отец провожал нас с мамой в Киев, была серо-грязной и болталась на нем, как на вешалке. Он был очень худ. Глубоко запавшие глаза, отросшие длинные волосы и борода изменили его до неузнаваемости.
Отца восстановили на работе в МАТИ. Они с мамой зажили прежней жизнью.
Под Новый год бабушка привезла меня из Киева.
Пока я жила у бабушки, я отвыкла от мамы и называла ее Валя. В первый же вечер я устроила родителям «концерт». Я вылезала из кроватки и, взъерошенная и красная от слез, что-то пыталась сказать сквозь рыдания и очень сердилась, что меня не понимают. Никакие уговоры на меня не действовали, я упорно требовала своего.
Наконец родители с трудом сумели разобрать мой «монолог»: «Не буду спать у Вали. У Вали нету Бога».
И только обещание, что «завтра Бог будет», успокоило меня.
Бабушка в Киеве научила меня молиться перед сном. Оставшись летом без материнского молока, я заболела кровавой дизентерией. Лечение не помогало. И когда на выздоровление уже не осталось никакой надежды, бабушка, перед смертью, покрестила меня во Владимирском соборе.
Господь милостив, он даровал мне жизнь…
…На следующее утро, встав в своей кроватке, я, не забыв обещанное вечером отцом, напомнила ему: «Где Бог?»
Данное слово надо было держать.
Но о том, чтобы в то время достать, а тем более повесить икону в комнате супружеской пары — комсомольцев, не могло быть и речи. Но слово, данное дочурке, надо было держать. Отец нашел выход: он снял со стены МАТИ портрет Всесоюзного старосты М. И. Калинина и повесил его над моей кроваткой.
Увидев его, я, однако, уточнила: «Это Бог?»
«Бог, Бог», — успокоила меня мама.
Перед сном я неумело крестилась, добросовестно кланялась, упираясь головой и руками в пол, и только после этого ложилась спать в свою кроватку.
С раннего детства отец твердил мне слово «совесть!». Он был очень честным, с каким-то обостренным чувством правды и справедливости. За свою правду отец боролся до конца, был резок, непримирим, вспыльчив, порой несдержан.
В конце сороковых отец, в звании майора, работал заместителем главного врача по хозяйственной части в военном госпитале в Чернево.
Когда начались гонения на врачей, арестовали его фронтового друга хирурга Семена Розенсона, рыжеволосого, голубоглазого еврея.
Отец решил вступиться за своего друга и пошел на прием к политработнику госпиталя полковнику Кареву.
— За что арестовали Розенсона?! — начал он с порога, даже не поприветствовав полковника. — Розенсон не виноват в смерти генерала Глазкова. Он умер от перитонита еще до того, как его положили на операционный стол!
— Розенсон виноват в смерти генерала!
— Это липа! Он даже не дежурил в ту ночь в госпитале!
— Прохницкий! Ты много себе позволяешь! Почему я должен перед тобой отчитываться?
— Да потому что это подло! Розенсон спас сотни жизней солдат и офицеров. Он прошел фронт!
— Ну и что из этого? Не он один прошел фронт.
— А то, что Розенсон честно воевал 4 года, а ты, Карев, отсиживался в это время в тылу. — Отец с ненавистью посмотрел на его разъевшееся лицо с двойным подбородком. — Штабная жирная крыса!
Карев подпрыгнул на стуле.
— Ты пожалеешь об этом, Прохницкий!
На следующее утро отца срочно вызвали в политотдел штаба войск ПВО к генералу Клюеву на Большой Пироговской.
Клюев принял отца нарочито холодно. Он не предложил ему сесть и некоторое время тяжелым взглядом из-под припухших век изучал его. «Сейчас я проучу этого самоуверенного, наглого поляка! Он на всю жизнь у меня запомнит, как надо разговаривать с политработниками!»
Генерал не спешил «снимать стружку» с отца. Он держал паузу, как хороший артист.
Отец смотрел на его обвислые щеки, на мешки под глазами, на живот, упирающийся в стол, на пухлые пальцы, танцующие на столе, и думал: «Пожрать ты любишь, генерал. Да и выпить, видно, тоже не дурак! Всю войну в штабе просидел, штаны протирал, пороху не нюхал! И такой-то меня, побывавшего у самого дьявола в пасти, воспитывать будешь? Ну нет, не бывать этому!»
Отец демонстративно посмотрел на часы: «Прошу прощения, генерал. Меня ждут неотложные дела».
— Молчать, Прохницкий! — Клюев с силой обрушил свой мощный кулак на стол. — Молчать!!! — Он еще раз ударил кулаком по столу.
После допросов на Лубянке отец не выносил окрика. Кровь прилила к его голове.
— Не смейте кричать на меня, генерал!
— Что?! — У Клюева задрожала нижняя челюсть. — Ты нагрубил полковнику Кареву, а теперь мне грубишь?!
— И вы, генерал, и ваш Карев — бездельники! Все политработники — бездельники — и, не попросив разрешения, отец резко повернулся и вышел из кабинета.