Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, Эдька, наконец-то! Целую тебя в нос немедленно! — звенел голос матери двоих детей — замужней дочери и торопливо оперявшегося сына, — всегдашний, настоящий, без тошнотворно-оскорбительной потуги гугнивяще подделаться под ту, эдемскую, девчонку. — Я почему звоню: мы все-таки к вам ссылаем Ваньку, вернее, он сам так решил… что едет поступать и жить. Ну как куда? Известно, в живодерню. Мы живодеры, да. Ну вот, я, собственно, о чем — ведь надо присмотреть. А то он как с Луны, ведь пять же с лишним лет, не шутка. Пусть поживет у вас, ну, понимаешь?
— Чего ж тут не понять?
— А что это ты так — как будто я хомут тебе навесила?.. Послушай, Эдька, хочу поговорить с тобой серьезно. Ты понимаешь, Ванька, он нуждается в мужском… Да погоди ты, погоди. Я говорю тебе: в мужском не то что воспитании — ну, что ли, в общении, да. Как раз вот в этом все и дело. О девочках и речь. Сейчас такой возраст как раз у него. Когда все хочется и ничего не можется.
— Когда все хочется и ничего не можется, это у мальчиков обычно после сорока.
— Вот в том и дело — ни намека. Такой он робкий, заторможенный, молчун… слова клещами, понимаешь? Учеба, больница, компьютер. Его в анатомичку больше тянет, такое ощущение, чем на танцы. Нормально такое?
— Чего ты себе накрутила? Приедет и дорвется, как только вырвется из-под твоей железной юбки. А то куда ты там его засунула? В какой иезуитский колледж раздельного образования?
— У нас соседи русские, у них отличная девчонка…
— Ну вы еще с Робертом ему там калым соберите.
— Смотри, я все уже придумала. Ему необходим мужской пример. Ты — тот единственный, кто может с ним поговорить. Как ни крути, а Роберт Ваньке все-таки чужой. Ну, не сложилось между ними. А ты — ведь Ванька с детства к тебе тянулся, помнишь сам. Ну и теперь ты над Иваном шефство. Поделишься богатым опытом. Ну что молчишь?
— Ушам своим не верю. То есть ты готова кусок вот этой глины — в мои руки? Ты как себе вот это представляешь?
— Да как? Поговори. Сходите с ним куда-нибудь.
— Это куда? На блядки?
— А хотя бы и так.
— Постой, я, кажется, понял теперь. Ты хочешь, чтобы я прошел с мячом через все поле и вывел его на пустые ворота? Ну и мнения же ты о собственном парне.
— Я хочу, чтобы Ваньку кто-то встряхнул, понимаешь? И вообще — пусть будет под твоим присмотром, а то там мало ли какие у него появятся приятели.
— Смотри. Я возвращу тебе чудовище.
— Ну вот и славно… Как у вас там с Ниной?
— Вот разовьется наука, и вы нам, врачи…
— Да брось ты, брось! Ты иногда становишься невыносимым просто. Жизнь длинная, ты слышишь? Сейчас различных новых возможностей за месяц… Да и вобще прости меня, конечно, но жизнь в известном смысле шире, чем…
— Что? — зашипел он. — «Шире»? Это как? Да ты ли это говоришь, Мартышка? Вот что это вообще такое — «шире»? Не получилось в Бельгию — поедем в Турцию? Вот так она «шире»? Для кого она «шире»? Вот, может, для тебя? Но ты же ведь живешь не вширь, ты животом живешь, вон Мартой и Ванькой своими. А нас сослали в общество child-free, мы широко живем, на восемь стран, два континента. Проблемка маленькая только — уходим без остатка в глинозем.
Начальник криминальной милиции Преображенского — чугунного литья, широкогрудый, с борцовскими покатыми плечами и толстой короткой шеей — майор Анатолий «Железяка» Нагульнов мог на своей земле распоряжаться участью ста тысяч душ, живущих на шести миллионах квадратных метров поднадзорного района. Нет, не вседневным бытованием и круглосуточной поживой этих тварей ведал он — под одеялами, под крышами торговых павильонов, за проходными заводских цехов или в загончиках для офисных овец, — не увольнением и трудоустройством, не продовольственной корзиной и жилищными условиями, не расставаниями и встречами, разводами и свадьбами… нет, большинство из этой сотни тысяч с ним, Железякой, не столкнутся никогда — смиренное, послушное закону, привыкшее безропотно сносить поборы и побои человеческое стадо, — на свое счастье так и не узнают, из каких «не бейте!», «я все скажу!» и прочих малоценных шкурок, хрящей и сухожилий делается эта колбаса. Но мог забрать он, Железяка, — каждого, любого, круглосуточно.
Будто в своем уделе — каждую стоящую под паром или засеянную рожью десятину, как тело женщины, с которой прожил двадцать лет — каким оно было и каким оно стало, — Нагульнов знал сложносоставную систему преображенских улиц, парков, набережных, мостов, проездов, пустырей, промзон… не топографию, не карту транспортных и пешеходных маршрутов по району, а настоящую, изнаночную, скрытую за бутафорскими фасадами центральных улиц жизнь — структуру кормления, розыска, слежки и бегства.
Знал свалки и коллекторы районных очистных сооружений, все расселенные, стоящие на капремонте или под снос дома, подвалы, чердаки, туннели, депо и сортировочные станции, склады Черкизовского рынка и ночлежки черкизовских рабов, таджикских, дагестанских, вьетнамских и азербайджанских, знал парк Лосиный остров и Сокольники, коль выпало делить их с операми соседних ОВД, — все разветвления и изгибы бетонных кишок города, все полости, все лазы, все крысиные ходы.
Знал по ухваткам местных коммерсов, владельцев нефтеперегонных, консервных, мебельных заводов и нелегальных производств, держателей игорных клубов, ресторанов, салонов красоты, авторемонтных мастерских, автозаправок, банных комплексов, борделей, продуктовых магазинов, харчевен, забегаловок, ларьков, «тонаров» и т. п.
Знал поименно, по ухваткам всех местных пушкарей (кто чем и от кого банкует — от басурман, цыганского отродья или залетных милицейских с гээнкаш-никами), десятки знал блат-хат — обшарпанных затхлых собачьих конур различных метража и планировки, пустых хоть шаром покати и захламленных в то же время инструментами и мусором героиновой варки: кастрюлями, тазами с черно-коричневым нутром, комками и жгутами полотенец, газетными кульками с отжатым вторяком и прочей мелочевкой вроде баянов, ложек, перетяг.
Район был сытный, жирный, с кормящей громадой Черкизона, который был не просто город в городе — бездонной черной глоткой, незаживающей дырой в пространстве подконтрольного района, которая глотала и изрыгала тысячи людей и тонны контрафакта, — гораздо большим, веществом всей жизни, передающей средой; жирные струи сытости и роскоши и в то же время ледяные токи голода и злобы упруго, ощутимо растекались от него; и продырявленные трупы держателей ларьков, и нелегалы, что проламывают череп местным старикам, чтобы проесть их пенсию, и полчища фанатов, забивающие «черных», и уйма обезумевших наркуш, которые воруют со строек электрические дрели или размахивают ножиком, не разбирая возраста и пола своих жертв, — все это было производным, метастазами.
Слоеный пирог рынка рвали в сотни глоток — все ведомства, все эшелоны власти; в румяной нижней корочке его, средь тысяч земляных обыкновенных беспаспортных, безгласных человеческих устройств, Нагульнов грабил вдосталь — не помышляя о миллионах, которые вращались в вышних сферах, на уровнях центральных аппаратов МВД и ФСБ, московской мэрии и федеральных министерств: вся эта астрономия вообще отсутствовала в плане нагульновского мира, ведь люди как рыбы — не могут безнаказанно перемещаться с одной глубины на другую.