Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обе женщины, сев лицом к лицу, одновременно протиснули руки в клетку, а мы с мафиози передали заклад в две тысячи долларов выбранному нами арбитру. Китаянка была маленькой некрасивой женщиной лет сорока с застывшим печальным выражением на грубо накрашенном лице. Мариана храбрилась, нервно шутила и подбадривала змей, побуждая их к действию… Когда я громко начал рассуждать о том, что лишняя тысяча долларов придется нам весьма кстати, ее лицо исказила гримаса мучительной боли, девушка пронзительно вскрикнула… Мариана выдернула руку из ящика: на тыльной стороне отчетливо виднелись две крошечные ранки. Я быстро дал ей флакон с противоядием, которое она выпила залпом. Арбитр вручил мне две тысячи долларов; мафиози не возражал и, странно, несмотря на проигрыш даже казался довольным. Китаянка, в свою очередь, неспешно извлекла руку из клетки: вторая змея тоже не дремала, о чем свидетельствовали две точечные ранки на ее руке. Замороженное лицо ни на секунду не меняло своего выражения, и было невозможно понять, когда именно ее укусили… Но ей не дали противоядия… В этот момент Мариана сказала, что по вкусу напиток похож на обычную воду, что у нее кружится голова и трудно дышать…
Я все понял слишком поздно. На китаянку змеиный яд не действовал; возможно, она принимала его в течение долгого времени, постепенно увеличивая дозу, пока не выработался иммунитет. Никакого противоядия не существовало, и вся игра оказалась ничем иным, как изощренным способом убийства с материальной компенсацией. Позднее я узнал, что китаец был богатейшим наркодельцом и мог позволить себе заплатить тысячу долларов всякий раз, когда ему приходила охота поразвлечься. Выбегая из притона с Марианой на руках, я видел, как он улыбался…
Она умерла в такси на пути в больницу в мучительной агонии.
Чудовищная история перевернула мне душу и заставила измениться. Игра со смертью стоила жизни единственной женщине, которую я любил, и мне некого было винить, кроме самого себя. Ни при каком раскладе я не желал снова ставить на кон ни свою жизнь, ни чужую.
Я вернулся в Эдинбург и безвыездно прожил там два года, занявшись сочинением претенциозных мемуаров – в двадцать девять лет! – книги, которую я, вероятно, никогда не опубликую. За два года я ни разу не сел за покерный стол в «Последней капле».
К середине 1960 года я постепенно начал приходить в себя: память о Мариане и чувство вины уже не причиняли нестерпимой боли – я и представить не мог, что мне суждено расплачиваться вечно, хотя даже в этом я теперь не уверен. Однако я не изменял своему решению отказаться от рискованных игр.
Мне захотелось спокойно пожить некоторое время в Бильбао, который я не видал с тех пор, как родители покинули Испанию в бурном 1936-м. У меня сохранились лишь смутные воспоминания о родном городе.
Я поселился в отеле «Торронтеги» в районе Эль-Ареналь, рядом со старым центром города, где находился мой прежний дом. Я побывал на маленькой площади Сантьяго: одноэтажный особняк с просторной террасой стоял на своем месте напротив готического собора; мне сообщили, что теперь его занимают иезуиты, студенты Христианского университета. Я сходил и на соседнюю улицу Ла Рибера, где моя мать торговала рыбой на рынке…
Все это не нашло отклика в моей душе, а заинтересовало и того меньше. Город, не лишенный своеобразия, но провинциальный, грязный и серый, жил в сладостном предвкушении изобилия с появлением телевизоров и личных автомобилей, скудных плодов индустриального развития и экономических полумер франкистского режима, с которым уже прочно свыклись. Бильбао имел весьма туманное отношение к моему прошлому. По прошествии всего четырех дней я решил уехать. Начиналось лето; пара недель в Каннах, пляжи и казино наверняка довершили бы мое выздоровление. В Испании, помимо прочего, азартные игры были запрещены, а моя страсть картежника пробуждалась вновь.
Вечером накануне отъезда, после великолепного ужина в отеле, мне взбрело в голову побродить по той части города, которая пользовалась определенной репутацией – по улице Лас Кортес, или «Ла Паланке» – попросту говоря, улице красных фонарей.
Еще не пробило одиннадцати, но широкая улица, где теснилось множество баров и мелких кабаре, выглядела сравнительно безлюдной. Был будний день, а по-настоящему жизнь здесь начинала кипеть только по субботам и воскресеньям, когда к городским завсегдатаям публичных домов присоединялись сельские, приезжавшие из окрестных деревень, каждый с пачкой денег, перевязанной аптечной резинкой, в кармане брюк.
Я зашел в заведение под названием «Черный кот», рекомендованное местными знатоками. Немногочисленные клиенты болтали с девушками, потягивая анисовку, дешевый коньяк или убойный коктейль, сочиненный из обоих напитков и именуемый «светом и тенью», а кое-кто пил «Куантро». Вообще-то, когда обстановка располагает, я предпочитаю виски, но это был не тот случай.
Хорошенькая андалузка попросила угостить ее пивом, что я и сделал. Мы поболтали минутку, и она сообщила мне о скудных достопримечательностях района. Девочка, хотя и неотесанная, была тем не менее довольно смазливой, но она не возбуждала меня, и я не стал тратить на нее время.
Я покинул заведение и решил вернуться в отель пешком. Мне следовало спуститься к реке по соседней улице Сан-Франсиско, пересечь мост Сан-Антон и идти вдоль излучины по Ла Рибере до аллеи Эль-Ареналь. Поэтому я свернул на Кантеру, переулочек, соединявший «Ла Паланку» с Сан-Франсиско.
Примерно посередине улочки притулился кабачок; минуя его, я услышал мелодию, которую кто-то очень неплохо играл на фортепьяно, и задержал шаг. Эта была главная музыкальная тема одного из моих любимых фильмов, «Джонни Гитара». Фильм понравился мне, когда я видел его в Нью-Йорке в 1954 году, я восхищался им и потом, когда смотрел во второй раз вместе с Марианой в Гонконге. Фактически, песня в исполнении Пегги Ли приобрела для нас с Марианой особый, глубоко личный смысл.
Небольшая дверь в кабачок была распахнута настежь, но я не мог разглядеть, что внутри, ибо проем закрывала плотная занавеска из пластмассовых костяшек. Над входом висело нечто вроде временной вывески с коряво намалеванным белой краской названием «Таверна 3-х обезьян» – прописными буквами и «три» цифрой. Поддавшись очарованию знакомой мелодии, я вошел.
Крошечное заведеньице не являлось таверной в полном смысле этого слова, слабо освещенное и перегруженное декоративными элементами: множеством фотографий в рамках, кустистыми искусственными растениями, тяжелыми темными занавесями… Эти излишества усиливали ощущение ужасающей тесноты, так как все помещение едва ли достигало тридцати квадратных метров.
В зальчике возвышалась стойка темного дерева не более трех метров длиной. Вся обстановка состояла из трех круглых мраморных столиков, укомплектованных тремя металлическими стульями каждый, софы, двух кресел с обивкой неопределенного цвета и заслуженного комнатного пианино, на котором глубокий старик наигрывал мелодию Виктора Лига. Старомодный интерьер создавал впечатление своего рода кабаре в миниатюре, и дела его явно шли неважно.
В комнате присутствовали трое: дряхлый пианист на вращающемся табурете и две женщины, стоявшие по разные стороны короткой стойки.