Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я уже уходил и у двери прощался с Никой, Б.Б. стремительно появился — словно бы ворвался — в прихожей с тяжелым портфелем в руке, в фетровой шляпе с полями, и вокруг шеи вязаный шерстяной шарф (дело было летом, правда, вечерело). Мы вместе вышли, у ворот стояло такси. «Я вызвал для вас, — сказал он. — Завезите меня, пожалуйста…» — и назвал адрес. Я рявкнул в ярости: «С какой стати?» — и зашагал прочь. «Уверен, вам на такси будет удобнее», — сказал он вслед. Я не обернулся. «Тогда хотя бы дайте рубль, я не взял с собой кошелька». Я сделал еще несколько шагов, потом подумал, с чего мне так звереть-то, полез в карман, там была только трешка. «Только трешка», — показал я ему. «Ну ладно», — извиняя меня, сказал он, подошел и взял ее из моих пальцев. Сел в машину и уехал. А я глядел завороженно.
Лучшее время в Ленинграде — белые ночи, как говорили тогда наши профессиональные соблазнители иногородним девушкам. Я шел пешком на Петроградскую сторону и рассуждал об увиденном. Собственно говоря, рассуждений было немного, а точнее, одно, а именно: «Ну и семейка!» — но иногда из него, как из змеи в засаде, выбрасывался быстрый язычок комментариев. Я подумал, например, что если сейчас отцу Б.Б. предположительно нравится хватка сына, то еще немного, совсем немного, и ему первому придется несладко. Б.Б. не будет различать, под кого вызывать такси и на чью трешку. Отец знал, как надо сыну жить, чтобы взять от жизни максимум. Сын знал — на уровне прежде всего инстинктивном, — что должен делать всякий попадающий в сферу его интересов, в частности и само собой разумеется, отец, чтобы он, Б.Б., жил, получая от жизни максимум. Разница между ними была, как между Троцким и Сталиным.
Много, почти сорок, лет спустя, летним московским вечером мне позвонил и пригласил в гости мой приятель Лев, с которым мы свели знакомство все те же сорок лет назад, когда он вместе с Найманом и Вольфом проводил июль в Серебряном Бору, снимая там дощатую халупу. Тогда перед ним открывалось манящее будущее с получением от жизни по максимуму, со стремительной карьерой, с долгими командировками на вожделенный Запад. Потом много чего случилось неожиданного, и прежде всего — слишком пристально стал он вглядываться в жизнь на предмет исследования, что в ней правда и что, стало быть, неправда, и получил пять лет лагерей. Выпущен был, однако, спасибо Горбачеву, до срока и немедленно стал бороться за права человека. И вот позвонил мне и сказал, что есть у него свежая редиска и холодная водка, а еще и малосольный лосось, и что так он за сегодня наборолся, что мутит его и от прав человека, и от сидения ради них у компьютера, и чтобы я приезжал без отговорок.
Мы еще к столу не успели выйти, только поболтали первые десять минут, когда в дверь позвонили и вкатились две женщины и мужчина в состоянии крайнего возбуждения и тревоги. Одна женщина, с широко раскрытыми, когда их не зашторивали траурные ресницы, голубыми глазами, оказалась кандидатом в депутаты тогдашнего Верховного Совета, другая, поистёртей наждачком советских будней, — ее доверенным лицом, мужчина — ее законным мужем. «Все пропало! — воскликнула первая с порога. — Они узнали, что он еврей!» Даже я понял: голубоглазая — за реформы, выборы на носу, в штабе противников пронюхали, что ее муж — еврей. А с мужем-евреем трудно набрать голоса. Лев потух — не от того, что тем казалось трагедией, а от того, что вместо редиски и семги под водку — такая бодяга. Жена Льва поманила меня за собой, мы вышли на кухню, налили по рюмке, хрустнули овощем, заели рыбкой. И тут в дверь позвонили опять.
Вошел православный священник, стал расстегивать плащ. И еще звонок. Соседка: «Лева, у вас нет счетчика Гейгера? А то сегодня на Калужской выброс был радиоактивный». — «Счетчика Гейгера нет». — «А то днем выброс случился на Калужской…» — и не может взгляда оторвать от подрясника, который был подобран, а сейчас у нее на глазах разворачивается, и человек из мужского как бы превращается в женского. «А у вас, — это мне, — нет Гейгера?» — «Не захватил». — «Тогда я пойду. — И уже с площадки: — Боюсь, не дошло бы до нас». Батюшка проходит прямиком на кухню, выпиваем за знакомство. Наконец появляется Лев и обнадеженная им троица. Не такие они идиоты — если поглядеть после третьей-то. Кандидат в депутаты ресничками хлоп-хлоп, и доверенное лицо, в общем, интеллигентное, а муж, мой непосредственный сосед, тот так вообще экономист.
Экономист говорит мне: «Как вам нравится Рыжков — развалил экономику!» Я ему: «Да что вы, мы к нему, он к нам уже привыкли». — «Но экономика! Если не отпустить цены, страна рухнет в пропасть!» — «Зато мы его уже знаем». Экономист начинает злиться, но еще сдерживается: «Вы, кажется, поэт. Какое вам дело до рыночных отношений, не так ли?» — «Как это какое мне дело? Я очень даже за рыночность, но на Рыжкова вы зря. Тут, я догадываюсь, что-то личное, не так ли? А лицо у него, вы вглядитесь, не хамское. Вы вглядитесь», — и показываю ему, как надо вглядываться. Экономист отчеканивает: «Страна должна немедленно переходить на рыночные отношения. Цены отпустить! Рубль — в свободном падении! Добавочная стоимость — [что-то неразборчивое, вроде: ] буль-буль-буль! Налоговая политика — буль-буль-буль! А таких, как вы, поэтов, правильно Платон сказал, держать где подальше!» И смех смехом, а я увидел перед собой Троцкого, Льва Давыдыча.
Это было цельное, без единой щербинки, ветхозаветное первосвященническое знание того, как мне жить. Как жить всем, народу, и в частности, мне. И единственное, что меня с ним примиряло, больше того, вызывало к нему сочувствие, это что и на него был Сталин. Не надо систем, тем более — объяснений, тем более — нюансов: рэзать! Бери такси, тебе говорят!
Ладно, не хочешь — давай трешку. И тут не до папи, не до сестре: вот мы в этой точке, а нам надо в ту — прикладываем линейку, и по прямой, через папу, сестру и кого там еще придется!.. В этот момент Лев поднял стопку и патетически провозгласил: «А я предлагаю выпить именно за этого поэта, который два раза в месяц писал в зону моему соседу по бараку». И экономисту, троцкистскому отродью, некуда деваться — выпивает. А в зону я писал Б.Б…
* * *
Мироша Павлов