Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голосом, полным откровенного презрения, Вера говорила о городке, в котором они жили, этой горстке домов при дороге. В центре городка стоял костел, который ничего не мог дать матери, принадлежавшей православной вере. Одна школа, два бара, парикмахерский салон. Похоронное бюро с решетками на всех окнах, как будто владелец боялся, что кто–нибудь покусится на его покойников. Пекарь, развозивший свой товар на старом автомобиле по магазинам в соседние городки. Бензоколонка с валяющимся вокруг железным хламом, киоск, торгующий в том числе и водкой, и так называемый супермаркет, где Вера время от времени получала работу. Они не знали здесь никого, когда приехали сюда на грузовике, в кузове которого перекатывались их жалкие пожитки: у них были только письма от старого дяди Иосифа.
Жена пекаря держала один из двух баров. Там можно было купить спиртное, и матери не нравилось, если девочки по вечерам наведывались в этот бар. Кроме того, жена пекаря торговала прохладительными напитками и кофе. Ну и, конечно, булочками, испеченными ее мужем. Хлеб был серого цвета и пах тмином и пивными дрожжами. Поскольку жена пекаря была русская, она продавала также золотистые ватрушки с начинкой из сладкой сырковой массы. Ватрушка со стаканом молока — господи, как это было вкусно! От жены пекаря исходил легкий аромат корицы.
Случалось, что по вечерам в баре собиралось много народу. И молодежь, и взрослые мужчины. Большинству молодых, окончивших школу, не удавалось найти себе хоть какую–то работу. Мало кто имел родственников в больших городах, у которых они могли бы жить, пока учатся в техникуме или институте. Вот и болтались дома, соглашаясь на любую подвернувшуюся работу.
Бар занимал полуподвал в доме пекаря. Иногда из–за стены, из пекарни, которая тоже находилась в полуподвале, доносился шум месильной машины. В баре пахло подвалом и табаком, хотя дверь в пекарню часто бывала открыта, и жена пекаря исправно проветривала помещение, поддерживая в нем чистоту. Одна стена была обклеена коричневато–красными обоями, от которых рябило в глазах. Два окна пропускали в бар дневной свет, обычно занавески были раздвинуты и подвязаны каким–то старым пояском, не имевшим к ним никакого отношения.
Иногда в бар приходил Николай. Помогал матери. Как и у нее, его лицо, независимо от погоды, казалось, было залито солнечным светом. Он почти все время молчал, но его глаза скользили по Дорте с таким выражением, будто он говорил ей что–то очень ласковое. Из–за матери она ходила в бар только днем. Теперь же был вечер, но когда выяснилось, что Николай в баре один, ноги сами понесли ее туда. Она с порога кивнула ему и села на ближайший к стойке стул, спиной к двери. Не дожидаясь ее просьбы, Николай вышел в чулан, служивший кухней, и вернулся оттуда со стаканом молока. Лицо его было совершенно серьезно, но Дорте угадывала за этой серьезностью улыбку.
— Большое спасибо! — сказала она и быстро улыбнулась в ответ.
Возясь с чем–то за стойкой, Николай не спускал с нее глаз, так же как и она с него. Он передвигал с места на место какие–то ненужные вещи и без конца вытирал стойку тряпкой, с которой не расставался. Дорте никогда не видела, чтобы так держали тряпку. Николай целиком зажимал ее в кулаке, словно решил вытирать стойку не тряпкой, а просто рукой.
Чтобы не смущать его своим взглядом, она смотрела на него сквозь опущенные ресницы или когда он отворачивался в сторону. Она даже развернула лежавшую на столе газету, но не читала ее. В баре не было никого, кроме них, и все–таки они боялись заговорить друг с другом.
Когда Дорте наконец выпила молоко и вечер за окном раскинул свой синий плащ она встала. Вместо того чтобы просто кивнуть, она присела перед ним в реверансе. А потом покраснела от смущения. Он, как всегда, кивнул ей с сияющим серьезным лицом. Потом быстро отбросил тряпку, что–то крикнул в открытую дверь пекарни и схватил куртку, висевшую на стуле. Дорте не ожидала этого, но и не сочла странным. Ведь он не сделал ничего особенного, только распахнул перед нею дверь, как будто они обо всем договорились заранее. Темнота и тени деревьев скрыли их от посторонних глаз. Обычно в это время многие наблюдают за улицей из–за занавесок.
— Можно, я тебя провожу? — спросил он на ходу, немного запыхавшись.
Дорте была не в силах ему ответить, она только согласно кивнула. И тут же испугалась, что на улице слишком темно и он этого не увидел. Вдруг он подумает, что она против. Поэтому она подняла глаза и торопливо ему улыбнулась. Мучное пятно на его щеке скрыла темнота. В помещении оно было хорошо видно. Но глаза светились даже в темноте. Это было невероятно, они напоминали лодочные огни поздним вечером.
Николай проводил Дорте до самого дома, они зашли на задний двор и остановились. Наверное, он подумал, что от него требуются какие–то действия. Поэтому он прижал ее к себе, и его руки заскользили по ее спине. Ниже, ниже. Дорте охватило чувство, похожее на то, которое охватывает человека, когда он погружается в нагретый солнцем омут. Ласковое, щекочущее чувство пробежало по бедрам и животу, хотя его руки были далеко. Такого она бы не допустила. Но грудь тоже охватило это странное наслаждение. Дорте почти перестала дышать. Как будто в ту минуту в этом не было необходимости. Его рука прикоснулась к блузке на груди. И все стало невыразимо прекрасно. Она замерла в темноте, окутанная ароматом свежего хлеба и булочек. Неожиданно в промежности у нее стало влажно. Ничего подобного с ней раньше, кажется, не случалось.
В эту минуту кто–то вышел на лестницу. К счастью, они услыхали шаги прежде, чем распахнулась дверь, и Николай исчез. Никто не успел заметить, что он был там. За исключением матери.
— Деточка, ты уже пришла? — спросила мать и прошла в уборную, не сказав, что она их видела.
Таким образом, у Дорте было время опомниться, подняться наверх и повесить одежду на вешалку.
— Думаю, Вере не понравилось, что я говорила об этом с Богом в тот вечер, но ведь правда менструации у нее проходят слишком тяжело, — сказала мать, входя в комнату вслед за Дорте.
— Наверное, она считает, что это только ее дело.
В то утро Вера кричала, что мать с Богом оскорбили ее чувство стыдливости. Мать, как обычно, заметила, что даже птица не упадет на землю, не будь на то воли Божией. И Дорте поняла, что по сравнению со всем, большим и малым, что всегда падало и падает на землю, Верины месячные блекнут и теряют значение.
Отцу было легко напрямик говорить с людьми, не то что матери. Дорте казалось, что она хорошо знала отца. Даже теперь, когда его с ними уже не было. Лучше всего она помнила не его внешность или поступки, а то, как он сидел в своем потертом вольтеровском кресле с кистями на подлокотниках и беседовал с ними. Он никогда не сердился, даже если его не слушали, напротив, сидел и продолжал говорить. Его жесткие усы то поднимались вверх, то опускались, как будто протестовали против его слов. Но отец этого не замечал. Он был похож на неудержимо текущую спокойную реку — реку слов.
После него наступила тишина. И даже воздух как будто замер. Была середина июля, стояла тридцатиградусная жара. Сады и поля напоминали пустыню. Словно природа знала заранее, что утром восемнадцатого июля они найдут отца мертвым в постели рядом с матерью. Неподвижного и уже не приветствующего их, по обыкновению, громким «С добрым утром!».