Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сочная жизнь поглощает меня»
Я все время думаю о Второй мировой войне, увиденной со специфического наблюдательного пункта, которым была оккупированная немцами Франция. Точнее: речь идет о 1940–1944 годах, времени действия дневника Бобковского. Первая запись в «Набросках пером» датируется 20 мая 1940 года. «Тихо и жарко. Париж опустел и продолжает пустеть каждый день», — отмечает Бобковский, а вскоре после этого пишет о продвижении немецких войск вглубь Франции. Последняя запись сделана 25 августа 1944 года. История, кажется, замкнулась. «В городе тишина», — начинает этот фрагмент Бобковский. Столкновения с немцами в Париже прекратились. Мы видим пейзаж после исторической бури. Париж свободен, в нем уже американские войска. Бобковский слышит, как «над счастливым городом плывет один большой крик радости». Он смотрит на ликующую толпу и начинает плакать. На удивленный вопрос американской девушки он отвечает: «Я поляк и думаю о Варшаве. Они могут быть счастливыми, нам пока нельзя».
Очень характерная сцена. Здесь важно дистанцирование Бобковского от разворачивающейся у него на глазах истории и от окружающей его толпы. Можно говорить об особом эффекте отчуждения, характерном для его дневника. Автор — поляк во Франции, который живет как бы на границе двух народов, он иностранец, даже аутсайдер. Благодаря этому его взгляд на французские и польские дела приобретает особую остроту и проницательность. Однако дистанция не исключает участия. «Наброски пером» — одна из самых страстных книг в польской литературе. Она полна гнева, сарказма, бунта, но еще и нежности, смеха, плача и, наконец, восторга и счастья. Того счастья, о котором Бобковский говорит в приведенной ранее фразе и которое составляло для него суть жизни.
Этот специфический взгляд формируется у героя дневника в мае 1940 года, когда он вместе с работниками фабрики, где он работает инженером, получает приказ об эвакуации из Парижа. Эвакуация превратится в велосипедное путешествие по Франции, которое, в свою очередь, затянется на (шутка сказать!) три месяца, превратившись в отпускную прогулку, упоительное бродяжничество, туристическое приключение, но вместе с тем станет путешествием внутрь себя, ностальгическим прощанием с молодостью и в то же время — бегством от мысленных догм.
Это ключевая и самая известная часть дневника Бобковского. Сильнее всего, наиболее ярко и наглядно проявляется в ней специфическая позиция главного героя. Гражданский человек, индивидуалист, враг интеллекта, циник, ценитель жизни и, наконец, эвдемонист[8], исповедующий принцип primum vivere[9]. Гротескный ужас происходящей где-то рядом войны только обостряет его аппетит к жизни и усиливает его восхищение красотой мира.
Это, впрочем, характерно для всего дневника: Бобковский испытывает почти религиозное восхищение существованием и наслаждается красотой повседневного, конкретного и обыденного. Он пишет: «Жить и молиться. Я все больше молюсь за стаканом пива или рюмкой рома, потому что именно в эти моменты я действительно чувствую, что все еще жив. И благодарю». Или: «Когда Бога любят больше, если не в те моменты, когда человек чувствует себя его творением? Тем наиболее успешным созданием природы, эволюция которого безгранична и у которого еще столько всего впереди, чтобы стать Человеком. В эти короткие мгновения я молюсь не мыслями, не словами, а всем своим существом. Я чувствую жизнь».
Бобковский пишет эти слова в 1943 году, а значит, в самый разгар жестокой, убийственной войны! Он яростный враг абсолютизма и приверженец свободы. Как противник рационализма, критик сухого интеллектуализма, картезианскому cogito ergo sum[10] он заявляет: «Я чувствую, следовательно, существую». И добавляет: «Меня поглощает жизнь, эта великолепная, сочная жизнь, этот Париж военного времени, каждый день».
Герой «Набросков пером» учит себя и тем самым учит нас быть свободным в мире, ненавидящем свободу и красоту. Он хочет жить по-настоящему даже во времена оккупации, хотя жизнь — он это осознаёт — в оккупированном Париже отличается от жизни в оккупированных Варшаве, Кракове, Киеве или Смоленске. Но сама суть порабощения насилием и пропагандой схожа. Воля Бобковского к жизни — это liberum veto[11], брошенное войне, которая, руководствуясь идеей ницшеанской воли к власти и заставляющей индивида подчиняться интересам коллектива, жертвовать ради него личным счастьем, достоинством, свободой и даже жизнью.
Таким военизированным состоянием ума, идеологией термитника являются для Бобковского гитлеризм, коммунизм и любой тоталитаризм. Он противопоставляет им своеобразный витализм и персонализм, анархическое принятие человека из плоти и крови, провозглашает его «не только прикладную» ценность, что, впрочем, является, по его христианскому убеждению, вкладом в западную культуру. Он точно замечает: «Человек — это вечный пожар, вечный сюрприз, его нельзя загнать в систему».
В то же время автор «Набросков пером» все больше осознает, что его мир исчезает. Что умирает не только Франция, которую он полюбил, но вся культура, основанная на эллинском, римском и христианском наследии уходит в прошлое. На смену им приходит тоталитаризм, для которого «нет ничего неприкосновенного, а ты, как человек, в зависимости от своих способностей, уже не Тадеуш, а всего лишь лопата, кирка, отвертка, напильник и так далее. <…> Возвращается холод языческого мира, языческое „восхваление государства“, из которого по тем или иным причинам изгоняются Эйнштейн, Манны и Верфели, как изгонялся когда-то Анаксагор».
Таким образом, Бобковский считал войну кульминацией современности, которая, по его точному замечанию, является «единственным великим и всеобщим отрицанием человека». Поэтому чем ближе к концу, тем больше в «Набросках пером» гнева и пессимизма.
«Франция была верой»
Бобковский был одним из последних страстных любовников Франции в традиционно франкофильской польской литературе. Он обожал братьев Гонкур, Бальзака, Флобера, любил картины импрессионистов, особенно Сезанна, восхищался французским кино и театром. Этим объясняется страсть, с которой на страницах «Набросков…» он пытается осуществить своеобразную феноменологию французского духа, постоянно колеблясь между восхищением и негодованием. Его восхищает, например, то, что у французов «феноменально развито чувство жизни, которого нам так трудно достичь без идеала и без иллюзий». Ему нравится французский баланс, он пишет, что «жизнь здесь <была> легче и проще, человек был прежде всего человеком». Но его возмущает то, как французы уступают немцам, он презирает петеновскую политику сотрудничества с Гитлером. «Я вырос на мифе Франции, — пишет он. — А сейчас что? Расползается по швам — причем тихо, вкривь и вкось, без треска». Или: «Война для народа как бросание монеты о мраморную плитку[12]; хотя я ненавижу войну, мне кажется, трудно найти