Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот в старинном доме с вековыми резными ставнями, так похожими на бабушкины, муромский краевед Александр Анатольевич Золотарев вдруг извлек из архива Добранкина, хранителем которого он является, рукописи, исписанные рукой Андрея Полисадова. Выцветший почерк его струился слегка женственными изысканными длинными завитками.
Было отчего оцепенеть!
Меня не оставляло ощущение, что в истории все закодировано и предопределено, не только в общих процессах, но и в отдельных особях, судьбах. Открывались скрытые от сознания связи. Опять было физическое ощущение себя как капилляра огромного тела, называемого историей. Есть поэтика истории. Есть созвездие совпадений. Например, летом 1977 года, будучи в Якутии, я написал поэму «Вечное мясо», в сюжете которой маячил мамонт, откопанный бульдозеристами тем же летом.
Оказывается, ровно сто лет назад, в июне 1877 года, в Муроме под фундаментом церкви, построенной будущими строителями Василия Блаженного, археолог граф Алексей Сергеевич Уваров раскопал остатки мамонта, о чем тогда же во «Владимирских губернских ведомостях» написал статью Николай Гаврилович Добрынкин, в архиве которого я найду рукопись моего предка.
Ныне вновь гудят колокола муромского Свято-Благовещенского монастыря. Почта принесла мне приглашение на панихиду по архимандриту Алексию (Андрею Полисадову). В его честь совместно с Муромским музеем были организованы чтения.
Письмо было подписано: «Настоятель монастыря игумен Кронид с братией».
История посылала сигналы. Все взаимосвязывалось. И связи эти – не книжный начет, не кабалистика, не мистицизм, имя им – жизнь человечества.
Ампир – ямб Москвы
Отец мой любил Серова. Серовский лирический рисунок, сдержанность и деликатность были близки его характеру. Он вкладывал свои сбережения, конечно, соразмерно окладу инженера, в монографии о русской живописи.
Профессией и делом жизни отца моего было проектирование гидростанций, внутренней страстью – любовь к русской истории и искусству.
Мальчик «из хорошей семьи», сын врача, внук священника, он, начитавшись романтических книжек, вступил в партию и шестнадцати лет во время Гражданской войны в течение полугода был секретарем райкома маленького городишки Киржача. Городок был тихий, никого не расстреливали. В партии было шесть мальчишек и двое взрослых. Но белые бы пришли – повесили. О таких школьниках писал Пастернак:
Те, что в партии,
Смотрят орлами.
Это в старших.
А мы:
Безнаказанно греку дерзим,
Ставим парты к стене,
На уроках играем в парламент
И витаем в мечтах
В нелегальном районе Грузин.
Отец с юмором рассказывал, как они, школьники, на глазах у моргавшего учителя клали наган на парту. Потом отец ушел из политики, поехал учиться в Питер, кончил Политехнический. Дальше геологические изыскания. Проектирование гидростанций. Крупные гидростанции, «стройки коммунизма», проектировала и строила организация НКВД во главе с генералом Жуком. Отцовский институт, штатский, проектировал станции поменьше. Но я помню, как мы ездили с ним в Грузию на Ингури-ГЭС. Помню, как отец опасался конкуренции могущественного Жука.
Мама моя кончила два курса филфака и Брюсовские курсы, она привила мне вкус к Северянину, Ахматовой, Звягинцевой, Кузмину. Детство прошло среди ее мусагетовских растрепанных томов поэзии и отцовских технических справочников Хютте.
Отец ввел мое детство в мир Врубеля, Рериха, Юона, в мир старых мастеров, кнебелевские монографии которых собирал, брал с собой на волжские стройки. Меня он стыдил за приблатненный жаргон. Он любил осенние сумерки Чехова, Чайковского, Левитана.
Стройный, смуглый, шутливый, по-мужски сдержанный, отец таил под современной энергичностью ту застенчивую интеллигентность, которая складывалась в тиши российской провинции и в нынешнем ритме жизни почти утрачена.
Рябушкин, Рерих, Левитан были домовыми нашей квартиры. Да и чье детство не завораживала Третьяковка? Чье сердце не томил гаснущий, умирающий жемчуг Врубеля?! Художник не продавал демону душу, он лишь прикоснулся к мировому центру тоски, и дух его не выдержал, сломался.
Шедевры хранят в себе гигантскую энергию сотворивших их подвижников, помноженную на века. Недавно, заболев, я чуть было не загнулся. Сыпались советы. Предлагали срочно больницу, тибетскую медицину, экстрасенсов. Академик Лихачев сказал: «Надо несколько раз сердцем прочитать «Слово о полку Игореве»».
Их черты мы видим в Третьякове. Казалось бы, чего проще – художник написал, купец купил. Он же организовывал шедевры, соучаствовал в их создании. Возьмем в архиве галереи его письмо Достоевскому от 31 марта 1872 года. Почерк каллиграфически крупен, обстоятелен, с нажимом, заглавные буковицы завиты в овальные виньетки. Страница письма похожа на простынку парикмахера после стрижки, всю усыпанную кудрявыми кольцами темных локонов.
Это почти графика, выдающая решительность и благоговение перед адресатом: «Милостивый государь Федор Михайлович… Я собираю в свою коллекцию “русской живописи” портреты наших писателей, имею уже Карамзина, Жуковского, Лермонтова, Лажечникова, Тургенева, Островского, Писемского и др. … уже заказаны: Герцена, Щедрина, Некрасова, Кольцова, Белинского и др. Позвольте и Ваш портрет иметь (масляными красками)… Я выберу художника, который не будет мучить Вас, т. е. сделает портрет очень скоро и хорошо».
Он заказал портрет Перову. Перов пишет для галереи и Тургенева. Третьяков недоволен изображением. Пробует заказать заново Гуну. Через год обращается к Репину, жившему тогда в Париже. В галерее хранится ответ Репина с усмехающимися порыжевшими завитками мелкого почерка: «Чтоб сделать Вам удовольствие… я начал портрет с Ивана Сергеевича, большой портрет постараюсь для Вас, в надежде, что Вы прибавите мне сверх 500 рублей за него». Но и Репин не удовлетворяет собирателя. Он пытается уговорить Крамского… Через пять лет опять пишет Репину: «Поимейте в виду, что он, несмотря на смуглость, производит впечатление светлое».
30 марта 1879 года он снова сетует Репину: «А Вы опять переменили фон у Тургенева, а был хорош…» Тургенев умер. Так и не получил Третьяков желанного портрета.
А Толстой? Через Фета, стихи которого знал наизусть наш подвижник, он пробует уговорить Толстого на портрет. Граф непреклонен. Через четыре года, в 1873 году, подсылает к нему Крамского…
И все это не наживы ради – Третьяков передает галерею в дар Москве. «Галерея помещается в жертвуемом доме и должна быть открыта