Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До этого момента все было совершенно нормально, но затем я решила внести в свой рассказ побольше драматизма. Помню выражение лица мадам Вальмон, когда она услышала то, о чем я собираюсь рассказать сейчас. У моего биографа была манера взволнованно теребить свою шляпу каждый раз, когда она слышала что-нибудь необыкновенное (мягко говоря, не очень изысканная привычка). Возможно, другая женщина на моем месте, столь же искушенная в искусстве себя вести, обязательно подсказала бы ей, насколько нелепа манера играть перьями или вуалью шляпы. Наверное, хотя бы в благодарность за ее доверчивость следовало сказать, что даже в самых отчаянных случаях даме не следует теребить свою шляпу. «Не делайте этого, дорогая, c'est très vulgaire, это очень вульгарно», – должна была бы посоветовать я, но не сделала этого. Как я понимаю теперь, именно эта ее привычка разжигала во мне желание «поддать жару», и я нарочно стала сгущать краски:
«После смерти папы моя мать, предоставленная самой себе, постепенно вновь превратилась в прежнюю цыганку. Ее характер ожесточился из-за горя и нищеты, и она обращала внимание на своих детей лишь затем, чтобы под любым предлогом ударить или обругать нас. Безответственная и слабая, мать не заботилась ни о чем, и мы, ее дети, жили без присмотра, без ласки и доброго совета – хуже, чем беспризорные уличные дети. То ли любовник все же любил ее, то ли в нем проснулась жалость, неизвестно, но однажды мы узнали, что мать собирается выйти замуж… за убийцу нашего отца! Мы были еще совсем детьми, я и моя сестра-близнец (да-да, я выдумала еще и сестру-близнеца – мне казалось, это звучало интригующе; жаль, что потом я не стала развивать эту линию: можно было бы хорошо сыграть га том, что где-то на земле живет мой двойник), – продолжала я, к удовольствию мадам Вальмон, – нам не было еще и десяти, но я хорошо помню, какое негодование нами овладело, когда мы узнали, что убийца отца собирается войти в семью, им же разрушенную. Ненависть детей обратилась против матери и ее нового мужа, и атмосфера в доме стала накаляться. Испанская гордость – не пустые слова, и мои братья знали, что «трус» – оскорбление, которого не стерпит ни один испанец. В тот же вечер, когда мать объявила, что в нашем доме будет жить ее новый муж, старшие братья исчезли. Их приютил из сострадания друг отца, и вскоре они уехали в Америку, где неплохо устроили свою жизнь. В проклятом доме с новым хозяином остались лишь мы с младшей сестрой, потому что моя сестра-близнец поселилась у родственника отца, взявшего на себя заботу о ее образовании, а младшего брата поместили в колледж-интернат».
С этого момента было несложно продиктовать моему милому биографу окончание этой истории, потому что я уже делала эти «признания» то здесь, то там: в интервью светским журналам и в выступлениях перед моими верными почитателями, стараясь не допускать расхождений. Замечу, что для лжеца важнее всего иметь безупречную память (к счастью, я могу этим похвастаться) и рассказывать всегда одну и ту же историю. Не выдать себя, хотя бы иногда, просто невозможно. Со мной это случалось не раз, позднее вы это заметите.
«И тогда для меня началась настоящая голгофа, – рассказывала я мадам Вальмон, убеждаясь по движениям шляпы, что история оправдала все мои ожидания в плане правдоподобия и драматизма. – Случилось нечто странное, – вдохновенно продолжала я, – моя мать, которая должна была бы полюбить двоих детей, оставшихся с ней, стала, наоборот, ненавидеть меня, видя во мне причину всех своих несчастий. Она будто превратилась в мачеху для собственной дочери. Я всегда любила свою мать, возможно, тогда даже больше, чем когда-либо прежде, потому что она напоминала мне об отце. Хотя ее несправедливый гнев, постоянные упреки и почти болезненная озлобленность делали меня несчастной, я молчала и страдала без слов. Но однажды мой независимый и гордый нрав одержал верх, и я взбунтовалась…
Привыкнув к внешней покорности, мать была ошеломлена моим бунтом и не могла его стерпеть. Через несколько дней она решила избавиться от меня и сказала, что мне следует уехать из дома и поступить в интернат недалеко от Вальги. Ее решение оставило меня равнодушной: я думала, что нигде не будет хуже, чем дома. Я ошибалась. Вскоре, однако, я убедилась, что несчастью, так же, как и глупости, предела нет…»
И я рассказала мадам Вальмон, как в том колледже для девочек, куда меня отправили, я стала жертвой всяческих унижений со стороны хозяек – неких Пепиты и Хуаниты, заставлявших меня работать на них, как служанку. Рассказывая, я сильно – по-андалусски (как считали французы) – жестикулировала, чтобы придать истории больше драматизма, и заметила, как перья на шляпе мадам понимающе закивали. Было несложно поверить в то, что я была помещена в колледж-интернат для девочек, где мне пришлось сносить издевательства и унижения: физические наказания были привычным делом в школах девятнадцатого и даже двадцатого века – мне это прекрасно известно, хотя у меня никогда не было детей.
«Я была так несчастна, что не раз подумывала о смерти. Я долго ломала голову, каким образом мне покончить с собой. Внезапно мне пришла в голову идея: я слышала, что спички ядовиты, и поэтому собрала их столько, сколько смогла, растворила их в стакане воды и выпила эту жидкость. Но такого количества оказалось, конечно же, недостаточно. Все ограничилось несварением желудка, и моя попытка самоубийства прошла незамеченной».
И вот настал звездный час для моих фантазий – момент, когда я должна была рассказать, как началась моя артистическая карьера (в своих мемуарах я всегда придерживалась принципа, чтобы в вымысле присутствовала как доля драматизма, так и романтики).
Думаю, на мадам Вальмон произвел впечатление романтичный и трогательный рассказ о моей первой любви – большой любви, приведшей меня к первому профессиональному успеху.
Я начала свой рассказ с того, что через несколько месяцев одна из подруг по интернату, увидев мои страдания, пожалела меня. Ее звали Пакита (замечу, что все имена, выбранные мной для персонажей мемуаров, звучат très espagnol[3]и в то же время легко произносимы для французов: Пакита, Пепита, Хуанита и т. п.). Наконец-то, как сказала я мадам Вальмон, с Пакитой «в мою мрачную жизнь проник луч солнца». Она была любимицей Пепиты и Хуаниты, и ей поручали закрывать вечером дверь на улицу. «Боюсь, ты заболеешь, работая целыми днями и выходя лишь раз в неделю, и то на мессу, – сказала мне однажды верная подруга, – пойди погуляй часок, а когда вернешься, я буду ждать тебя». Сначала меня испугало ее предложение, но через несколько недель Пакита с таинственным видом вручила мне записку. Это было первое любовное письмо, адресованное мне, и мое сердце сильно билось, когда я читала его.
Во время редких прогулок меня заметил красивый молодой человек по имени Пако Колль. После долгих сомнений и страхов я все же решилась и по совету Пакиты пошла в тот вечер на встречу с Пако.
Мадам Вальмон пришла в восторг, услышав историю о том, как каждый вечер я выходила к Пако, а он стоял по другую сторону решетчатой ограды и говорил мне: «Какая ты красивая, Нина! Потанцуй немного для меня!» Вальмон улыбнулась, а я пояснила: «Танец был моей великой страстью, настоящей манией. Я танцевала с самого детства, аккомпанируя себе кастаньетами. Никто не учил этому: для меня танцевать было так же естественно, как для птиц – петь. Поэтому в одну из наших тайных встреч попросила Пако сводить меня в танцевальный зал: я много о нем слышала и мечтала попасть туда. Хозяин заведения, оказавшегося на самом деле обычной таверной, взял меня на работу танцовщицей за две песеты. Это был большой успех, потому что остальные девушки получали по одной. Я была счастлива до тех пор, пока тайна не раскрылась».