Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот почему в моих мыслях здесь, в хамаме, вместе со мной появился самый лучший, самый популярный и, откровенно говоря, самый спорный современный турецкий писатель Орхан Памук. Он посвятил свои книги связям Востока с Западом, продолжив тем самым путь, которым шли некоторые из его предков. В этом я имел возможность убедиться, беседуя с Памуком, а не только читая его книги. Его шедевр, роман «Меня зовут Красный», рассказывает об Османской империи времен Мехмед-паши, а также о последствиях, вызванных той эпохой. Он познакомил меня с важными особенностями турецкой системы – агрессивным правлением и завоеванием новых пространств искусства внутри этой империи, то есть с тем, о чем я ранее не имел ни малейшего понятия. За такой труд Памук заслужил виртуальное (для него, возможно, и дервишское) купание. Впрочем, чистоты и очищения никогда не бывает довольно. Равно как и наслаждения, или ашкамлука, «боснийского обычая сидеть вечерами на травке, обычно у воды, и пить ракию, беседуя и напевая песни».
Что бы мы были за писатели, если бы время от времени не ашкамлучили понемножку рядом с хамамом! При условии, что это действо воспринимали бы одновременно гедонистически и философски.
Одна из многочисленных писательских проблем состоит в том, что действительность у писателя часто смешивается с выдумкой. Отсюда и происходит то самое знаменитое стирание граней между случившимся и пережитым. Так происходит и со встречами с близкими мне людьми; я хочу сказать, что приблизил к собственному времени тех, кто жил за пять веков до меня, а себя и своих друзей (или образы, без разницы) запросто перебросил в те жизни, что на века старше нас самих. Потому наши настоящие и придуманные встречи стали более частыми.
Это стало одним из способов исполнить писательскую мечту о всесильном во времени слове.
Впрочем, именно из этой мечты возникают книги.
Конец
Ему захотелось, чтобы его кто-нибудь убил. Да, именно так. Очень просто – быть убитым. В последний год многое из того, что было ему дорого, и много тех, кого он любил, исчезли из его жизни. Конечно же, не случайно. Все было старательно спланировано и точно так же осуществлено. Он вынужденно признал – соперник все сделал безошибочно, так что с точки зрения ловкости и мастерства содеянного его ни в чем нельзя было упрекнуть. Кроме самой сути замысла: зачем противники привели в движение весь этот механизм да к тому же потратили столько времени, денег и сил, чтобы уничтожить все, что ему дорого, если было бы намного быстрее, дешевле и легче сначала – и только – убить его?
А ведь он знал. Они добивались именно того, чтобы он постоянно задавался этим вопросом и в конце концов, так и не найдя ответа, почувствовал себя настолько одиноким и прежде всего покинутым, что сам пожелал бы перестать быть. Потому что смотреть, как на его глазах один за другим исчезают любимые, дорогие и преданные, было больно, и боль эта не прекращалась. Если бы его первым и сразу убили, не было бы мук, которых они ему желали, потому они и решили поступить так. Правда, после стольких десятилетий пребывания во власти, на самой ее вершине, ему следовало ожидать подобного низвержения. Так, кажется, заведено с начала времен: взлет чаще всего связан с падением. Кто вознесся наверх, должен оказаться внизу. Но не со всеми случалось такое. Да, каждый, оказавшийся наверху, до вознесения побывал внизу. Но непременно ли каждый должен после вознесения низко пасть? С ним – случилось. Или, как говорят, на роду было написано. Или он сам вызвал падение.
По правде говоря, его падение было каким-то странным. Никто его не заменил, не сверг и не обошел при очередной раздаче должностей. (Однако это не означает, что все это не было запланировано.) Он пал после одного-единственного жестокого удара ножом прямо в сердце и теперь, лежа в крови, обозревал всю свою минувшую жизнь, стараясь сжать ее в комок, чтобы не забыть.
Вот и исполнилось его желание: он убит.
Странно, но смерть может принести такое облегчение!
Конечно, убийцы вовсе не стремились быть милосердными. Во время его правления насильственная смерть стала обычным, повседневным явлением; она отличалась лишь видом или степенью болезненности и жестокости. Империя подразумевала постоянное насилие в любом облике. Пока он был великим визирем, отнятие чужих жизней вовсе не было его властной привилегией или, не дай боже, личной или характерной особенностью. Это было составной частью сохранения системы; даже не защитой собственной власти. Это был усовершенствованный веками механизм, который ни один индивид, какое бы положение во власти он ни занимал, при всем желании не мог остановить, не говоря уж о его замене. В сражениях, войнах, походах и завоеваниях смерть была другим именем приветствия. И в мирные дни она частенько встречалась, правда, была не такой массовой.
Разве он не стал знаменитым великим визирем, в частности, потому, что правил при трех султанах! Кто еще мог похвастать этим? Редко встречались визири, которым удавалось пережить смену султанов, а что уж говорить о том, что он выдержал трех! Каждая смерть исходила от верховного правителя: разве каждый султан после восшествия на престол не поступал по неписаному закону, убивая поначалу родных братьев (а кое-кто и собственных детей), чтобы они самим своим существованием не подвергали сомнению его власть?
Было бы неправильным утверждать, что он ждал своей смерти. Просто она не удивила его. О самой смерти он знал все: вряд ли можно было найти кого-то, кто превзошел бы его в знаниях ее причин и последствий, видах и способах. Возможно, он не блистал в вопросах ее целесообразности: не было ни такого учителя, ни властелина, который бы посвятил его в такие тайны, потому что они сами никогда не задавались вопросами ее необходимости.
«Возжелать» смерть не означало «страдать» по ней. Желание помогло ему спокойно дождаться неминуемого. Оно избавило его от излишнего недоумения.
Впрочем, теперь все перестало быть важным, и в первую очередь то, что требовало дополнительного времени на размышление. Времени теперь не было ни для чего. Кроме смерти.
Самое начало
Поскольку я сам себе (только мне известным способом) доказал, что как писатель еще не иссяк, то действительно смог начать борьбу с целью решения проблемы: к написанию какой из трех задуманных книг приступить в первую очередь? Две другие задуманные книги упоминать не буду, потому что, как видите, я уже начал писать эту, которая победила. Конечно, решению в ее пользу способствовали тонкие причины, поскольку я и для двух других будущих книг из упомянутого списка уже опубликовал серьезные и объемистые предварительные статьи, без которых невозможно начинать сочинительство.
Из этих тонких причин важнейшими стали те, которые все вместе я мог бы назвать локально-патриотическими. Иначе говоря, во время недавнего разговора с одним из коллег на тему актуальных противоположностей и крайностей, какими в литературе являются национализм и глобализм, я впервые понял, что суровые защитники «отечественного» вообще ошибались, не обзывая меня открыто и уничижительно космополитом, а оценивая мягко и с оглядкой, хотя на самом деле лукаво («писатель, известный тем, что не использует в творчестве национальную тематику»). Мне показалось странным, что я столько лет (до момента этого нового, недавнего осознания) легко мирился с тем, что кто-то другой определяет мою литературную судьбу, причем делая настолько лживые выводы! А что, если они даже не читали мои книги? Или читали, но я так и остался так называемым непрочитанным писателем? Достаточно было просто напомнить, что действие четырех моих романов из пяти написанных, по крайней мере, начинается в Белграде или в моей стране и что из семи книг прозы (не считая, конечно, этой) шесть придерживаются той же самой топографии! Как не стыдно – той, единственной! Но вина остается вечной: может, эти книги по сути своей или по посланию были слишком космополитичными, так что ни географическая привязка, ни место действия не помогли им. Они не смогли возвыситься до уровня национальных мифов, что, откровенно говоря, мною и не замышлялось.