Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом 1917-го мне исполнилось девять лет. Я была жизнерадостной девочкой. Все тревоги взрослого мира проходили мимо меня. Уроки в гимназии оказались гораздо скучнее занятий с Исаем. Поэтому каникулы я восприняла как счастье, омраченное только тем, что в том году на дачу в Одессу никто не поехал.
Осталось ли у меня в памяти что-то от зимы 1917–1918 годов и двух следующих? Гимназии и школы не работали, не было отопления, воды, электричества. Не ходили трамваи. Деньги перестали что-либо значить: никакой еды или одежды купить на них было невозможно. Магазины были разгромлены, правда, кое-где открылись столовые, там, если повезет, можно было съесть миску горячего супа. А есть хотелось всегда. По неосвещенным страшным ночным улицам бродили голодные замерзающие люди. Грабили и насиловали. Мне и Нине строго-настрого запретили выходить из дома. Трамваи стояли на рельсах там, где их застал обрыв проводов. В окно я видела, как из нашего дома съехали две или три семьи. Мама сказала, что выселяют «бывших» (буржуазные элементы).
Март 1921 года. Кронштадтское восстание. Те же балтийские матросы, которые четыре года назад привели большевиков к власти, восстали против их диктатуры. Тревожные дни. Что будет? В городе комендантский час. После шести нельзя оставаться на улице. Исай Бенедиктович спешит домой, увязая в сугробах.
Мы жили тогда в чужой квартире – хозяева спасались от голода на Украине, – в комнатах с плюшевой тахтой, с бисерными висюльками на всех абажурах и с фотографиями в рамочках по стенам, но зато там были настоящие печи, а не буржуйки, заменившие повсюду лопнувшие трубы парового отопления. Исай работал инженером на двух службах, что удваивало паек, а по вечерам переводил для «Всемирной литературы» Бальзака и Франса. Рутинная инженерная работа тяготила его, переводами он продолжал заниматься для души. Мама меняла – обручальное кольцо на сазана, пиджак на четыре «плахи» дров, свой свадебный сервиз на двадцать четыре персоны на пуд ржаной муки. И в результате наши четыре персоны кое-как кормились, грелись и радовались возможности погреть и угостить пшенной кашей и кипятком с сухарями забредавших гостей. Иногда Исай приносил с работы остатки старой мебели. Она тоже шла в печь.
В те редкие часы, когда был свободен, Исай занимался с нами по гимназической программе. Иногда урок вела мама. В основном учились сами, следуя указаниям Исая. У нас было много книг, которые мы с Ниной читали взахлеб, все равно днем дома было больше делать нечего. Нам нравились разные книги, я любила Жюля Верна, а Нина нет. В 1919 году мы приютили у себя Анастасию Михайловну Харитонову, все ее звали Настей. Она была простой женщиной, немного старше мамы, ее родные пропали во время Гражданской войны. Однажды она постучала в дверь и спросила, нет ли у нас для нее работы по хозяйству хотя бы на день. Вместо одного дня она прожила с нами много лет, до самой смерти, и стала членом нашей семьи.
Несмотря на вынужденное заточение, мы не были совсем одиноки. Родственники и друзья семьи приходили просто погреться, чаще всего ранним вечером, иногда еще до возвращения Исая со службы. Морозы в те годы были жестокими, а из-за голода, холода в комнатах и постоянного пребывания в одной и той же недостаточно теплой и обветшалой одежде гости часто приходили закоченевшими. «Ну что же будет дальше? – спрашивал Исай за чаем и сам же отвечал: – Думаю, что все наладится». Он вообще был оптимистом.
И действительно, кажется, в сентябре 1920 или 1921 года в Петрограде открылись школы. Частные гимназии были запрещены. Школа теперь называлась трудовой, форму, отметки, экзамены отменили, и – самое поразительное – мальчики и девочки учились теперь вместе. Правда, все-таки за партами девочки сидели отдельно от мальчиков. Меня записали сразу на вторую ступень.
Нам преподавали русский язык, литературу, математику, физику, химию и биологию (эти три предмета вел один и тот же занудный учитель, на уроках которого царила полная анархия), труд (девочек учили шить) и политграмоту. На уроках литературы рассказывали о пролетарских писателях: Максиме Горьком, Демьяне Бедном, Александре Безыменском. Вообще-то, каждый учитель выбирал темы для уроков более-менее по своему разумению. Мне очень повезло с математичкой Валентиной Александровной. Тогда она казалась жутко старой и бесцветной мымрой; как я сейчас понимаю, ей было около сорока. До революции она преподавала в мужской гимназии. Когда она начинала говорить о математике, ее глаза зажигались. Хотя у нее был тихий голос, мы с одноклассниками слушали внимательно и увлеченно.
Вечером, когда семья собиралась за столом, родители расспрашивали меня о школе. Как-то я спросила у Исая, почему на литературе не рассказывают о Тургеневе, которым я тогда увлекалась, мне было, кажется, четырнадцать лет. Он грустно посмотрел на меня и сказал, что Тургенева нынче недооценивают. Он помогал мне с домашними заданиями по физике, его объяснения всегда были понятнее, чем в школе на уроках. Иногда он спрашивал, чему нас учат на политграмоте. Огорчать его не хотелось, пересказывать было бы безумием, и я старалась отшутиться.
Вообще на политические темы мы редко разговаривали с родителями впрямую, если только они не касались наших родственников. Но намеки взрослых, их жесты, отсутствие газет в доме, умолчания – все это дети быстро понимают. Понимание приходит из окружающей тебя атмосферы. Я быстро уразумела, что доверять и говорить откровенно можно только с самыми близкими друзьями, да и то в известных пределах, и поняла, на какие темы можно разговаривать с одноклассниками и новыми знакомыми. Стукачом мог оказаться любой и каждый… Мне потребовалось десять-пятнадцать лет жизни на Западе, прежде чем этот инстинкт, прочно встроенный в подсознание, отпустил меня.
С началом НЭПа в 1921 году жизнь наладилась. Исчезли скудные пайки. Открылись магазины. Как грибы после дождя появились рестораны и танцзалы. Исай, работая инженером в бывшей Всеобщей компании электричества, а затем на Свирьстрое, получал неплохую зарплату. Помню, какая была радость, когда он принес мне из магазина настоящее платье. До этого платья мне перешивала Настя из старых маминых. К тому же нам разрешили переехать в квартиру в прекрасном доме на Моховой (№ 26). Правда, она оказалась несколько великоватой для нас пятерых. Чтобы не подселили чужих людей, в одну из комнат мы поселили дальнего родственника. Я уже не помню его фамилии, звали его Эрик. Впрочем, мы его почти не видели, он проводил все время на работе.
Когда мне исполнилось тринадцать, мама и отчим решили, что нам с Ниной надо знать французский. Они нашли пожилую француженку, которую за глаза мы звали madame La Vieille[2]. Первые два-три урока прошли нормально, но потом она принесла с собой пьесу Ростана «Орленок». Мы должны были читать ее на два голоса. С ума сойти! Монологи казались нам бесконечными. Но вскоре мы заметили, что минут через пять Madame La Vieille начинает клевать носом. Я стала читать каждую четвертую строчку. У Нины был другой метод, она читала каждую четвертую страницу. Голоса лились монотонно, и Madame La Vieille ничего не замечала. Даже таким сокращенным способом чтение продолжалось два месяца, после чего мы взбунтовались.