Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как можно быть такой жестокой к человеку, ближе которого у тебя никого нет? – удивился он, думая про Ольгу.
Он думал и о том, что она, зарабатывая больше его, все чаще и все безжалостней укалывает его этим, он думал, что стройность Ольги с возрастом превратилась в костлявую худобу, а ироничность ума ее перебродила и выродилась в язвительность.
И, думая об этом, он почувствовал себя лучше.
Это я раздражаюсь, злюсь, и выделяется адреналин, догадался Парфен.
И он начал думать и вспоминать о плохом в своей жизни, скопившемся к этому моменту. Надо глядеть правде в глаза: он уже не любит свою жену Ольгу. Сын Павел не уважает его, а юная жена сына Ирина совершенно не видит в нем мужчину, как и другие с. ее возраста, е. т. м., м. п., чтоб им, б. с., х. ш. п.!
Месяц назад Парфена бросила любовница, с которой он был телесно и душевно счастлив три года, бросила подло, насмешливо, перейдя в похабные руки какого-то своего ровесника из богемной среды, чтоб ей, ш. б., провалиться!
Короче: жизнь сделана и жить, в сущности, дальше некуда. Или тянуть дальше эту лямку, самоубийствуя каждой минутой, или все бросить к е. м. и начать все заново!
Парфен понимал, что во многом он сам виноват, но если на этом сейчас сконцентрироваться, впадешь в окончательную немощь, и он нарочно валил вину на жену, сына, на судьбу, на друзей и товарищей по работе, на существующий строй, на несправедливость людей и планет и от этого злился все больше, все больше и вскоре ощутил гневный прилив физической бодрости, вскочил, быстро оделся, зашел на кухню, чтобы выпить воды, и отправился к выходу.
– Ба! Ты куда это? – спросила Ольга.
– Я ухожу. Я ухожу от тебя насовсем, потому что ты мне о., е. г., с. п. р., в. е. л., р. ш. в., ясно?
– Ты бредишь, м.? – поинтересовалась Ольга. – Прямо вот так – без вещей?
– Да. Без всего. И никогда не вернусь, понимаешь меня?
– Понимаю, – кивнула Ольга и склонилась над книгой, готовясь к очередному занятию.
Это окончательно вывело из себя Парфена, и он даже не воспользовался лифтом, а по-молодому упруго сбежал по лестнице.
Но на улице ему стало плохо.
Было солнечно и довольно тепло.
На отрезке улицы Мичурина от Рахова до Чапаева, как вы, конечно, знаете, есть по четной стороне только один большой девятиэтажный дом, где и живет Парфен, остальные дома старые, одноэтажные и двухэтажные. В одном из них, вспомнил Парфен, живет бывший его друг детства и бывший одноклассник Змей. Парфен давно уже не останавливается с ним и с прочими окрестными алкашами поговорить за жизнь, здоровается на ходу кивком головы – и все. Иногда взаймы даст. И не раз давал, между прочим. Но у Змея есть совесть: набрав сумму, равную цене двух бутылок водки, он никогда уже не просил у Парфена, как бы ему плохо ни было.
А вот возьму и зайду, подумал Парфен. Худо мне. Зайду и скажу: бери где хочешь, а долг отдай! Он знал, конечно, особенность отечественного, типун на язык за это слово, менталитета, когда долг признается долгом в случае взятия денег на хлеб, кефир ребенку, на, бери выше, мебель новую, на автомобиль, о карточных и прочих долгах чести даже и не говоря, но деньги, взятые на выпивку, считаются взятыми как бы на святое дело – и долгом поэтому вроде и не считаются! Но Парфену плевать! Он устал делать поправки на менталитет – это во-первых. И он сам такой же народ, как и весь народ, – это во-вторых, поэтому деньги потребует не просто так, а для святого же дела: для опохмелки!
И он решительно свернул во двор и поднялся по черному ходу, зная, что с этой стороны дверь в квартиру Змея всегда открыта.
человек по фамилии Свинцитский, имеющий, являясь разносторонним человеком, сразу несколько кличек: Свин (по фамилии), Хухарь (потому что в школьной столовой с набитым ртом сказал: «Это не хлеб, а хухарь хахой-то!») и – Писатель, из-за профессии, потому что он действительно писатель, но дали кличку тогда, когда он еще не был писателем: учительница химии однажды отобрала у него тетрадь со словами: «Чего ты там все пишешь, писатель?» – а писал он продолжение истории открытия Южного полюса, в которой Роберт Скотт не погибал, а достигал полюса – и даже раньше Амундсена за счет смещения времени; класс захохотал, тыча пальцами и крича: «Писатель!» – потому что писатель смешная ведь профессия для детей, а учительница не знала, что угадала судьбу Свинцитского, он выучился в Москве в Литературном институте на писателя-прозаика, но в столице не прижился, вернулся в родной Саратов, преподавал в университете, служил в Приволжском книжном издательстве, а потом, в рыночные времена, нашел твердый заработок: сочинял для крупных издательств детективные, любовные, фантастические и другие потребные издателям романы, которые выпускались под чужими именами, подчас весьма популярными на книжном рынке массовой литературы, для души же и вечности Свинцитский пишет настоящие романы, художественные, но пока безуспешно: издательства коммерческие видят в них переизбыток художественности, издательства престижно-элитарные (которых практически нет) нагло – и наверняка не читая! – обвиняют, наоборот, в недостатке художественности, толстые журналы ведут себя странно: из «Нового мира» пришел ответ: «Хотелось бы чего-то такого же, но другими словами», а из «Знамени»: «Хотелось бы такими же словами, но чего-то другого»; при этом жена Свинцитского Иоланта (это ее настоящее имя, даденное ей отцом-железнодорожником, тендеровщиком, любившим классическую музыку, но не слухом, а воображением, потому что он признавался, что в производственном шуме ему слышатся скрипки и флейты, но потом стало, видимо, слышаться что-то иное: на глазах многих людей он крикнул кому-то: «Иду!» – и шагнул с крыши вагона в пустоту, наполненную рельсами, шпалами, гравием и другими убийственно-жесткими предметами), так вот, Иоланта, или, по-домашнему, Иола, верит в Свинцитского и велит верить детям, близнецам Люде и Оле, и те верили до пятнадцати лет, а потом перестали, потому что бросили к этому возрасту верить во что бы то ни было на свете вообще, и Иоланта осталась одна в своей вере, так как уже и сам Свинцитский давно не верит в себя и уговаривает жену успокоиться тем заработком, который дают романы-поделки, но она, едва он выполнит и сдаст подневольный заказ, тут же спрашивает, как продвигается очередной художественный текст – с таким нетерпением и предвкушением, что у Свинцитского слезы в душе наворачиваются, и он, случается, не выдерживает и запивает на несколько дней, после чего тяжко мучается и морально, и физически
Писатель проснулся в то же время, что Змей и Парфен, но еще позже: около одиннадцати. Верней, он очнулся первый раз часов в шесть, открыл глаза, испугался жизни и себя в ней и тут же зажмурился и постарался опять заснуть, что ему не сразу, но удалось. Вторичное пробуждение облегчения не принесло: он понял, что у него не просто похмелье, а похмелье запойное, непереносимое, когда не столько боли физические мучают, а вся душа горит и требует.