Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал этот смех. Этот глубокий, волнующий, зовущий смех.
– Елизавета Петровна, когда вы смеетесь, у меня поднимается давление, – говорил когда-то Юра Брежнев, и кончик его носа начинал краснеть. – Не смейтесь, пожалуйста, а то мы вас изнасилуем.
– Нет! Это невозможно! – смеялась Елизавета Петровна.
На щеках ее вспыхивал румянец, она откидывала с глаз соломенную челку.
– Это очень даже возможно, – подтверждал свое намерение Брежнев, и нос его становился пунцовым. – Одно «но»: вам это может понравиться, а у меня много других дел.
– Я вас заверяю, что если мне это понравится, так вам придется бросить все свои дела!
Брежнев сделал состояние на пестрых картинах с жар-птицами и райскими фруктами в стиле русского лубка. Продаже способствовала не столько оригинальность продукта, сколько фамилия советского генсека, которую он носил. Массовость производства обеспечивал старый одесский знакомый народного художника Лев Соломонович Г., иммигрировавший в Израиль, а оттуда перебравшийся в США. Историческая родина ему почему-то не понравилась, но Америка не давала гражданства израильтянам. Дважды беженец, он остался в стране нелегально, наняв адвоката и добиваясь вида на жительство на правах выдающейся личности. Лев Соломонович был одним из самых известных в мире экслибрисистов. Из последних сил он кормил взявшего его дело адвоката, днями и ночами разрисовывая брежневских жар-птиц. Тот приходил к нему раз в неделю, шилом набрасывал на загрунтованный серой военной краской холст типовой набор райской флоры и фауны, а экслибрисист доводил дело до конца: красное перо, зеленое перо, синее перо, золотая окантовка. Зеленое, красное, синее, золотое, красное, синее, зеленое, золотое. Спасибо на этом.
Это был нетипичный случай эксплуатации русским еврея. В то время как Брежнев зарабатывал, по слухам, порядка двухсот тысяч долларов в год, Лев Соломонович еле-еле сводил концы с концами. Потом у бедолаги обнаружили опухоль, но, к счастью, он успел получить грин-карту и пособие по нетрудоспособности, полагавшееся по возрасту. Благодаря этому ему сделали операцию и оказали всю необходимую помощь. Спросите меня, оплатил бы Брежнев лечение своего раба, если бы тот остался нелегалом, – и я не отвечу на ваш вопрос.
Такое лечение могло стоить порядка ста тысяч долларов. Так что, он должен был отдать половину своего заработка человеку, который по чистой случайности оказался на его творческом пути? Ну, не по чистой случайности, конечно. Там, в Одессе, Брежнев смотрел на тогда еще не очень старого Льва Соломоновича как на мэтра, которому делали заказы самые именитые книжники страны: писатели, актеры, академики. От их имен Брежнев возбуждался так же, как от смеха Елизаветы Петровны.
Заглядывая при встречах в глаза экслибрисисту, Брежнев с нескрываемой завистью спрашивал: «Кого сейчас обслуживаем, Лев Соломоныч?»
Дома у Брежнева были полки и полки альбомов с фотокарточками, где он был запечатлен с сильными мира сего. В Америке он даже сфотографировался с президентом. Тот с одинаковым азартом бегал за дамским полом и произведениями народных промыслов, собрав большую коллекцию того и другого.
Щедро раздариваемые жар-птицы позволили Брежневу попасть на страницы «Нью-Йорк тайме», но к тому времени это не произвело впечатления даже на Додика. Тот понял, что это еще одна газета местного значения. Просто место было такое – Нью-Йорк.
– Надо же! – только и сказал он, наткнувшись на снимок Брежнева. Тот сидел в гостиной своей роскошной манхэттенской квартиры перед работой Льва Соломоновича с петухами и фруктами.
Додик к тому времени уже устал от беготни за деньгами, славой, виллами на сказочных островах. Иллюзии вытеснил быт с его простейшими задачами – оплатой счетов за квартиру и услуги. Жизнь научила получать удовольствие от доступного. Это и называлось америкен экспириенс. Мастерской у него больше не было. Какой смысл? Когда жена уходила давать уроки музыки, он ставил мольберт у кухонного окна и рисовал сохнущее на веревках между домами белье, рыжие крыши, синюю полоску Гудзона над ними, голубей в небе. Чем меньше ему надо было от Америки, чем меньше претензий он предъявлял ей, тем ближе она становилась ему. Рисуя ее, он, сам того не осознавая, рисовал свой старый город, и это привязывало его к месту, где он теперь жил.
Иногда, помаявшись в пустой квартире, он набирал зазубренный номер телефона, и, когда на том конце провода снимали трубку, спрашивал с надеждой:
– Елизавета Петровна, вас можно сегодня побеспокоить?
– Нет, я сегодня занята, – отвечала Елизавета Петровна, ероша нежной рукой редеющий ежик моих волос. – Если вы хотите сделать педикюр, позвоните ко мне на работу и попросите Таню.
– Мне не нужен педикюр, – вздыхал Додик.
– Попросите ее, что вам надо, она вам все сделает, – строго говорила Елизавета Петровна и клала трубку.
– Возмутительно! У меня нет никакой прайваси! Никто без меня не может.
Легко ведя кончиками пальцев по моей спине, добавляла:
– Но с другой стороны, Димуля, я же тоже не могу совершенно одна в чужой стране, верно? – Дыхание ее касалось моего плеча, потом я ощущал прикосновение губ. – Кто у меня есть, ну подумай? Я же здесь никого не знаю, кроме всех вас, непризнанных одесских гениев!
Погружаясь в блаженный утренний полусон, я успевал ухватить сознанием обрывок мысли о том, кто у нее есть еще. Откуда я мог знать? Ее как-то естественно, безо всякого душевного и телесного напряжения хватало на всех. Кто-то мог в этот момент подниматься по лестнице к ее двери. Кто-то, купивший картину девушки в пестрой юбке в Вашингтон-сквере, мог сейчас стоять перед ней с разбитым сердцем. Кто-то мог остановить ее завтра на улице и предложить отдых на Карибских островах. Ей было тогда чуть-чуть за сорок, и она все еще была невероятно привлекательна. Эта копна соломенных волос, эти глаза, этот мрамор тела… Но для всех нас она была все эти годы тем самым уступом стены, цепляясь за который, мы лепились к чужой стране, строили новую жизнь, даже не думая о том, как мало в ней изменилось. Кроме пейзажа, конечно.
2003Как говорил классик, не станем размазывать белую кашу по чистой скатерти. Место действия – Бруклин. Время – самое неприятное в этих местах: лето. Волна раскаленной влаги гонит по асфальту звонкую банку «Бадвайзера», пока ее с хрустом не вминает в мостовую желтый строительный ботинок Мозеса Сото. Перед нами 22-летний уголовник с наглым взглядом, разноцветным драконом на мускулистом плече и чувственными губами, за которыми открывается ряд редких, низкорослых зубов. На счету Сото поножовщина, кражи со взломом, нелегальное хранение оружия, торговля наркотиками и пара-другая выбитых зубов агрессивной в подпитии мамаши.
Второй персонаж – 63-летний Арон Лакшин. Мы видим его сквозь пыльное окно закусочной «Тоттоно», выходящей на Макдоналдс-авеню. Зажав сигарету в углу рта, Лакшин, щурясь от дыма, неторопливо кладет домино на исцарапанный пластик стола. Трое мужчин с темными невыразительными лицами, кажется, даже не смотрят на выложенные им костяшки. Над ними мохнатыми от пыли лопастями вентилятор разгоняет мух, но не жару.