Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот, именно у этого чудовища, этого монстра, этой мерзкой обезьяны я обнаружил безграничное садистское стремление терзать и мучить себе подобных. С совершенно бесстыжим азартом она годами охотилась за мной в самой большой газете моей страны, на ее так называемых культурных страницах… с гордостью и наслаждением, едва ли не в экстазе она, как стервятник, расклевывала мои книги и издевалась над ними… дилетантизм, Бахманн, это еще не все, ее дилетантизм хорошо известен тем немногим мыслящим индивидам, которые пока еще остались в этой стране. Нет, не только дилетантизм, не только удручающая серость ее писаний и полное отсутствие какой бы то ни было системы ценностей – этим-то там, на тех градусах северной широты, о которых идет речь, никого не удивишь, какие еще там культурные ценности… все это не главное, а главное, Бахманн, написал я Бахманну, что эту обезьяну подзуживала, науськивала и аплодировала ей редакция тех самых безмозглых культурных страниц, где она преследовала меня несколько лет подряд.
Это самая крупная газета моего отечества, которая в своей абсолютной провинциальной бесперспективности – а что можно ждать, Бахманн, от людей, барахтающихся в болоте на задворках культуры? – в своей безнадежной бесперспективности эта захолустная газета пытается встать в ряд с такими изданиями, как Die Zeit, FAZ, Le Figaro, The Times… и так далее и тому подобное, и в своей тупой гордыне считает себя выше, чем El Paǐs, Corriere della Sera или The Indian Times. Особо у них почитается злорадство и зависть, это, как они считают, чуть ли не главный несущий элемент цивилизации, фундамент современного мира, нечто вроде закона природы; зависть и злорадство почитаются чуть ли не признаком качества, я не преувеличиваю, Бахманн, написал я, наоборот, то, что я пишу, не преувеличение, это скорее изящный эвфемизм.
Вы даже и представить себе не можете человека, подобного этой критикессе, написал я, вы не можете себе даже представить существо, настолько поглощенное своими преступными инстинктами. Всем известно, написал я, что она специально забеременела от одного из наших наиболее преуспевающих поэтов, причем только для того, чтобы воспользоваться его славой и репутацией, что она родила этого несчастного ребенка исключительно с целью шантажа; всем известно, что я лично отверг приглашение на один из ее омерзительных вечеров, и даже не из-за того, что она мне чисто физиономически противна, у нее изо рта трупом пахнет, и это более чем правда, Бахманн, написал я Бахманну, даже не из-за того, Бахманн, а потому что она пытается всех в своем окружении затянуть в бескрайнее болото середнячества и плебейства.
Но она преследует меня вовсе не по этой причине, написал я далее Бахманну, жажда преследовать кого-то присуща ей органически, как, впрочем, и многим в этой стране, которая сейчас, к моему ужасу, заинтересовала вас, Бахманн… ненависть для этой гориллы такая же привычка, как для других – подписка на какую-то определенную газету или курение определенной марки сигарет. Ненависть и злорадство, короче говоря, составляют содержание всей ее жизни, ее религию, ее наивысшее наслаждение, ее детскую веру, основу и смысл существования. Когда вышла моя третья книга, эта горилла вылезла из берлоги, чтобы мертвой хваткой схватить меня за горло и не отпускать, что бы я ни делал, Бахманн; если бы я перевел неизвестный доселе шедевр Достоевского, Фолкнера или Хуана Рульфо и вздумал издать его под своим именем, она, без сомнения, разделалась бы с этим шедевром с той же тупой звериной злобой, присущей разве что надсмотрщице в концлагере, которую она до жути напоминает, не только морально, но и внешне.
Мою четвертую книгу ждала та же участь, ее распинали и расчленяли на культурных страницах всех газет этой страны, причем с такой чудовищной ненавистью, что, если и были какие-то сомнения в том, что именно является общим знаменателем для всех так называемых критиков этой страны, теперь их не осталось; ненависть и зависть, дрожащей рукой написал я Бахманну, ненависть и зависть. Мой четвертый и, скорее всего, последний роман вызвал у этого чудовища, этой грязной обезьяны, этой рептилии такой приступ бессердечной, животной ненависти, что даже для нее он может считаться рекордом. Действие романа продолжается сто лет, написал я Бахманну, и он заслуживает уважения хотя бы из-за огромного исторического материала, который я использовал, или, по крайней мере, можно было бы оценить изящный пастиш[1], перекличку с русским романом… вовсе не ложная скромность мешает мне описать этот роман подробно, его форму и содержание, новизну, идейный мир, мораль и философию, даже, можно сказать, космологию… вовсе не ложная скромность, Бахманн, а волнение, со дна души поднимающаяся ярость, когда я думаю, как терзала мой роман эта женщина, чье умственное развитие в лучшем случае приближается к козьему, эта карикатура на образованного человека… причем при полной поддержке их пародийного культурного отдела… я впадаю от этих мыслей в такое уныние, написал я Бахманну, что у меня возникают сомнения, стоит ли вообще продолжать отвечать на ваши вопросы, чтобы потом, упаси Господи, мои ответы не стали основой вашей сомнительной брошюры.
Кстати, та же самая редакция под идиотским названием «Культура и развлечения» преследовала меня и позже, когда я, вопреки здравому смыслу, записал на диск свои песни, продолжил я свое письмо Бахманну. Мне бы прислушаться к мнению жены – она-то интуитивно почувствовала, что на меня теперь всегда будут смотреть как на непростительно возомнившего о себе идиота и преследовать со все возрастающей ненавистью.
В среде бардов и шансонье искал я прибежище – вопреки здравому смыслу, Бахманн, написал я Бахманну, вопреки здравому смыслу, в наивной вере, что хоть здесь-то я найду выход из руин и катакомб литературного пейзажа в моем отечестве. Мне бы прислушаться к мнению жены, она ведь меня предупреждала, написал я Бахманну, она догадывалась и предполагала, что этим поступком я вызову настоящий цунами завистливой ненависти на культурных страницах самой крупной газеты моей страны, что и произошло. Они бы, конечно, охотнее всего вовсе не заметили мои песни, просто обошли молчанием, но, чтобы не возбудить подозрений у немногих приличных людей – тех, кто, несмотря на массивные репрессии, все же, пусть и в мизерном количестве, сохранился на этих градусах северной широты, тех, кто еще не вынужден был уехать, чтобы не вызвать у них подозрений, они поместили рецензию минимального размера, так что даже удивляешься, как в такой крошечной заметке могло уместиться столько ненависти и издевательства.
Вы теперь, наверное, понимаете, почему я никогда не вернусь на свою так называемую родину и почему я перестал писать – как прозу, так и песни. Мне ни за что не следовало пытаться заявить о себе как об авторе песен, написал я Бахманну, этим я, фигурально выражаясь, подписал себе смертный приговор. В результате меня стали преследовать и как композитора, причем с совершенно необъяснимой злобой; из-за своего непродуманного решения я угодил под перекрестный огонь – как со стороны литературных критиков, ненавидящих меня безгранично, так и со стороны музыкальных критиков, ненавидящих меня не менее безгранично.