Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суд состоял из юрисконсульта в чине майора; двух судей — гауптмана[1]и фельдфебеля; и обвинителя — штурмбаннфюрера СС[2].
Адвоката гнусному дезертиру не полагалось.
Было зачитано обвинение. Меня допросили. Судья приказал вызвать свидетелей. Первым вошел гестаповец, который арестовал нас с Евой, когда мы купались возле устья Везера, и в судебное разбирательство неожиданно ворвался легкий звук лениво плещущих волн. Горячий, мерцающий белый песок… Ева, стоящая там, вытирая округлые бедра… ее купальная шапочка… лучи солнца на моей спине… тепло, тепло.
— Да, я вскочил на письменный стол и с него выпрыгнул в окно.
Меня допрашивали поочередно пять полицейских чинов, теперь они входили и давали показания. «Да, я назвался ему вымышленной фамилией». «Да, объяснение, которое я дал ему, было ложным».
Странно было видеть криминальсекретаря, который приказал хлестать Еву плетьми. Другие были садистами, но он был просто правильным. С правильными ничего поделать нельзя. Их слишком много. Я предался приятным мечтам: все мы дезертировали. Остались только офицеры. А что они могут сделать? Всем нам? На дорогах орды. Солдаты возвращаются домой. Офицеры на фронте и в тылу со своими картами, планами, щегольскими фуражками и начищенными сапогами. Остальные идут домой, и меня они не забыли. Вскоре распахнется дверь, и они войдут. Ни слова не говоря, и председатель, юрисконсульт, двое судей, побледнев, подскочат…
— Введите свидетельницу Еву Шадовс!
Ева! Ты здесь?
Неужели это Ева?
Да, Ева, в этом не было никакого сомнения, как и в том, что я Свен. Мы узнали друг друга по глазам. Всего прочего — маленьких округлостей, известных только нам интимных живых тайн, которые мы впитывали глазами, губами, видящими руками — всего этого больше не существовало; оставались только глаза с их страхом, с надеждой, что мы — это все еще мы.
Как может столь многое исчезнуть за столь малый срок — несколько дней?
— Вы знаете этого человека, Ева Шадовс, не так ли?
Выражение «масленая улыбка» я терпеть не могу. Оно всегда казалось мне грубым, вульгарным, манерным, но для выражения лица обвинителя другого не существует — то была масленая улыбка.
— Да.
Голос Евы был еле слышен. Зашелестела какая-то бумага, и этот звук привел нас всех в раздражение.
— Где вы познакомились с ним?
— В Кельне, во время воздушной тревоги.
Да, так оно и было.
— Он сказал вам, что дезертировал?
— Нет.
Надменное молчание было для Евы невыносимым, и она, запинаясь, продолжила:
— Как будто бы нет.
— Думайте, как следует, что говорите, фройляйн. Полагаю, вы знаете, что давать ложные показания в суде — дело очень серьезное.
Ева стояла, потупясь. Не бросала на меня хотя бы мимолетного взгляда. Лицо ее было серым, как у больной сразу же после операции. Руки дрожали от страха.
— Ну, так как же? Сказал он вам или нет, что дезертировал?
— Кажется, сказал.
— Отвечайте «нет» или «да»; нам нужен ясный ответ.
— Да.
— Что еще он говорил вам? Как-никак, вы повезли его в Бремен, дали ему одежду, деньги и все прочее. Так ведь?
— Да.
— Вы обязаны рассказать об этом суду. Мы не должны тянуть из вас каждое слово. Что он говорил вам?
— Он сказал, что дезертировал из своего полка; что мне надо помочь ему; что надо раздобыть ему документы. И я раздобыла. У человека по имени Пауль.
— Когда вы познакомились с ним в Кельне, на нем был мундир?
— Да.
— Какой?
— Черный мундир танкиста с нашивкой ефрейтора.
— То есть у вас не могло быть никаких сомнений, что он военнослужащий?
— Да.
— Это он попросил вас поехать с ним в Бремен?
— Нет, предложила я. Сказала, что так нужно. Он хотел сдаться, но я убедила его не делать этого.
Ева, Ева, что ты такое несешь? Что им сочиняешь?
— То есть вы удержали его от исполнения долга придти и сдаться?
— Да, я удержала его от исполнения долга.
Слушать это я не мог. Я вскочил и заорал во весь голос, заорал председателю, что она лжет, дабы спасти меня, придумывает смягчающие обстоятельства; что она понятия не имела, что я солдат, ни малейшего. Я снял мундир в поезде между Падерборном и Кельном. Когда мы познакомились, я был в штатском. Вы должны отпустить ее; она понятия не имела, пока меня не арестовали; я клянусь.
Возможно, председатель военного суда способен быть человечным; я не знал, но надеялся, что такое может быть. Однако глаза его были безучастными, как стеклянные осколки, и мои крики словно бы резались о них.
— Вы должны молчать, пока вас не спросят. Еще одно слово, и я прикажу вас вывести.
Он снова обратил свои стеклянные осколки на Еву.
— Ева Шадовс, вы готовы присягнуть, что ваши показания правдивы?
— Да, готова. Все было, как я сказала. Если б он не встретил меня, то сдался бы.
— Вы помогли ему, и когда он сбежал из гестапо?
— Да.
— Благодарю. Это все… только… вам вынесли приговор?
— Я отбываю пятилетний срок каторжных работ в концентрационном лагере Равенсбрюк.
Когда Еву уводили, она повернулась, бросила на меня долгий взгляд и вытянула губы, изображая поцелуй. Губы ее были синими, глаза бесконечно печальными и счастливыми. Она кое-что сделала, дабы помочь мне. И надеялась, верила, что это спасет мне жизнь. Ради хрупкой надежды внести в мою защиту крохотный вклад она с готовностью пожертвовала пятью годами жизни. Пять лет в Равенсбрюке!
Я был совершенно подавлен.
В качестве свидетельницы привлекли и Труди, но она упала в обморок вскоре после того, как начала делать безумное заявление, которое должно было подтвердить показания Евы.
Тяжело видеть, как свидетельница в суде падает в обморок, и ее уносят. Труди вынесли в маленькую дверь, и когда она закрылась, казалось, и все мое дело доведено до конца.
На решение у судей ушло немного времени. Пока зачитывали мой приговор, все стояли, присутствующие офицеры и служащие держали руки вскинутыми в нацистском салюте.
«Именем фюрера.
Свен Хассель, ефрейтор Одиннадцатого танкового полка, настоящим приговаривается к пятнадцати годам каторжных работ за дезертирство. Кроме того, он исключается из списков своего полка и навсегда лишается всех гражданских и военных прав.