Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так начались страдания Жоржа Роленже.
Он не любил детей, ибо понятия не имел, как с ними обращаться.
Но вдобавок он проникся ревностью, бурной, злой, неодолимой ревностью, обуявшей его в тот самый миг, когда Анна и девочка обнялись на его глазах, под дождем, еще не захлопнув дверцу машины.
Потом его охватила неприязнь, если не сказать ужас, по отношению к острову, а может быть, и к самому морю.
А мелкий дождик все моросил и моросил.
Улочка, по которой они шагали, была усеяна крупными камнями, скользкими от дождя. Их мшистое одеяние насквозь пропитала вода.
Тропинка, ведущая наверх, к вилле, превратилась в сплошное болото. Жорж едва не упал. Взбираться по этой крутой и скользкой дороге было почти невозможно. Однако здесь росли миндальные деревья. И розы.
Жорж робел не только перед маленькой Магдаленой, его пугал также итальянский язык.
– Ты видишь, как я здесь счастлива! – повторяла Анна.
А он косился на Магдалену, прижавшуюся к ее животу.
И видел только дождь, повсюду один только дождь.
* * *
Ему категорически не понравились рестораны острова.
* * *
Ливни возобновлялись каждые четверть часа.
– Ну вот, опять льет, – сказал булочник Анне.
– Ну вот, опять льет, – повторила Магдалена, передразнивая его интонацию (у нее начался новый языковой период подражания).
Ливень хлестал так жестоко, что Анна не решалась выйти из булочной.
Жорж поджидал их снаружи, в плаще, в черной нейлоновой шляпе, с нераскрытым зонтом в руке; он стоял на другой стороне улицы, перед семинарией Искьи; вид у него был осоловелый.
* * *
Ему очень не нравилось уединенное расположение дома с голубой крышей, а особенно грязная и не всегда доступная тропа, ведущая наверх. Он объявил Анне, что этот бретонский дождь над этим бретонским морем наводит тоску на человека, который когда-то не без причины сбежал из Бретани. И, к величайшей обиде Анны, перебрался от нее в отель. Теперь он проводил большую часть времени вдали от нее, в порту и многочисленных приморских кафе. В перерыве между двумя дождями он вытаскивал свое белое пластмассовое кресло на набережную, чтобы воспользоваться редким солнечным теплом и получше разглядеть моряков, отплывавших в челноках или моторках от парусников, которые уходили на дальний рейд. Смотрел, как высаживаются на берег туристы, как швартуются шхуны. И подремывал, или скучал, или напивался, или грезил.
В Неаполе, в квартире Лео, Анна варила кофе-эспрессо.
Лена стояла рядом с ней, уцепившись обеими ручонками за край раковины и стараясь держаться прямо.
Лео подстригал ей волосы.
Анна смотрела, как детские кудряшки падают на плиточный пол кухни.
– Еще короче, – требовала Лена.
– Ну куда же короче! – недоумевал ее отец.
– Да. Еще короче. До плеч. Как у Анны.
Лео вздохнул и принялся подкорачивать волосы дочки.
Мать решила назвать ее Магдаленой в память о Бахе.[8](Сам Леонард Радницки утверждал, что он прямой потомок Иоганна Радницки, состоявшего переписчиком нот при Гайдне. Иоганну не было еще и сорока лет, когда он скончался в Вене. Его нашли умершим от холода, январским утром 1790 года, в комнате, где он занимался переписыванием одной из партитур Гайдна.)
– А мой отец, – сказала Анна Хидден, – до заключения пакта с Германией жил в Румынии и работал в оркестре. Он учил меня музыке, пока не уехал от нас. С четырех до шести лет я просиживала с ним за фортепиано два-три часа в день. Помню, как мой младший братик кричал и плакал за дверью, зовя меня выйти и поиграть с ним. Он ненавидел музыку.
– А дальше?
– Лео, хотите кофе?
– Нет.
– А дальше… не помню, что было дальше. Когда он уехал, я, кажется, горевала чуть ли не целый год.
– Горевать целый год!
– Ну, по правде говоря, даже больше, чем год. Полтора или два. Вдобавок, как раз тогда умер Никола.
– А потом?
– А потом моя мать заметила, что я начала сочинять музыку; я все время сочиняла и могла целыми часами сидеть и записывать всякие мелодии, хоралы, и она стала поощрять меня в этом. Большой друг моего отца, известный концертирующий пианист, иногда приезжал в консерваторию Ренна. А иногда я ездила к нему в Париж.
– Кто это? – спросил Лео.
– Я вам не скажу.
– Кто это? – повторил Лео.
– Он по-прежнему живет в Милане и стал еще более знаменит, чем прежде. Но этот опыт кончился ужасно, по чисто человеческим мотивам…
– По каким?
– Не спрашивайте, Лео, я все равно не отвечу. Но я готова признать, что он был необыкновенным учителем. Как воспитатель – полный нуль. Как человек – тоже. Но педагог потрясающий. И блестящий пианист. В общем, потом я хлебнула горя с мужчинами.
– Это я знаю.
– Что вы хотите этим сказать?
– Об этом легко догадаться.
* * *
Доверить другому человеку свой сон – вот в чем состоит, может быть, единственная подлинная нескромность.
Разрешить кому-то смотреть, как ты спишь, испытываешь голод и грезишь во сне, потягиваешься и забываешься, – странный дар.
Непостижимый дар.
Сквозь опущенные веки она видела его глаза, они вздрагивали, они двигались под этой бледной, тонкой пленкой. Она видела всё. Видела, что он грезит. О чем он грезил? Странное дело: Анне грезилось, что ей нет места в его грезах.
Иногда он испускал вздохи во сне – совсем как его маленькая дочка.
Глубокие вздохи и у того и у другой, вздохи отречения.
* * *
Настал день. Никогда в жизни Анна не спала так долго, как рядом с этим человеком. Лео уже пошел мыться. Малышка стащила с нее простыню и стала разглядывать ее живот. Потом объявила: а у тебя нет настоящей пиписьки.
– Ну, кое-что есть, – ответила Анна, натягивая на себя простыню и пряча обнаженное тело.
Но маленькая Лена задрала ночную рубашку, оголила ноги и, указав на собственный животик, сказала: и у нее нет.
– И у тебя кое-что есть, – повторила Анна, обняла ее, и они обе задремали.
* * *
В течение всей весны Анна Хидден работала над сорока двумя эклогами (из семи сборников, по шесть пьес каждый, которые Ян Кршител Томашек[9]выпустил в 1807–1823 годах).