Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут я начал смеяться, это все показалось мне почти таким же уморительным, как про могилы в Закопане.
– Чего? – спросил Мэрвин. – Заткнись ты, блин. Нет, правда, а ты сам во что-нибудь веришь? Хоть во что-нибудь?
– Ну, в правду верю, и в волю. В березки вот еще.
Я засмеялся еще сильнее, до самой хрипоты.
– И в могилки! И в ямы! И в заброшенные деревни! И в ядерные реакторы!
Ой, мне смешно было, а Мэрвин смотрел все с тем же нарочито серьезным, гордым выражением на красивом лице – польский пан, еб его мать. Утер я слезы, да и сказал:
– А так ни во что не верю, конечно. А ты вокруг погляди. Во что верить?
Мэрвин поднял упаковку из-под «Берти Боттс», которую едва не унес ветер.
– В магию.
Тут и он засмеялся, мы одновременно посмотрели на светлое, низкое после дождя небо, совсем позабыв о гуле машин.
Потом я долго рассказывал Мэрвину о Снежногорске, о продмаге, вертолетах, о гребне тайги и грязном Норильске. А у Мэрвина о Польше не было ни единой истории, а вместо – дохерища рассказов про бомжей, дерущихся за крэк.
Он мне вообще-то много говорил о Лос-Анджелесе. И такой у его рассказов был привкус: химический – модных сладостей, гнилостный – больших свалок, хлорированный – бассейнов во дворах Пасифик Палисейдс, горький – загазованных трасс, свежий – кондиционированных баров. Ну и еще много-много запахов – перечислять просто задолбаешься. Я теперь чувствовал их все, Мэрвин учил меня по-нашему. Я больше узнал о Лос-Анджелесе. Вот, например, что: движение здесь сумасшедшее (ну и чего? для меня, после Снежногорска-то, всякое сумасшедшим и было), что полно полуголых телок в блестках, согласных за двадцатку отсосать в презервативе, что городских сумасшедших дохрена и больше, и у них такие, ну такие глаза, а местные индусы поят своих детей молоком со специями, когда те болеют.
– Латиносы, – говорил Мэрвин. – Они вот прикольные. У моей ма был парень, он из наших, кот. Марко. Мексиканец, что ли. Щедрый чуви, только пропал куда-то.
– Да застрелили небось. – Я пожал плечами. – Это ж город, как в кино. Не, не, ты послушай сюда. Этот город и есть – кино. Тут же Голливуд и все такое.
Ой, когда тебе четырнадцать – такие вещи в голову приходят, тупорылые, но в голове как светятся. Гениальные мысли, которые до тебя, долбаеба, уж точно в голову никому не приходили.
Мэрвин кивнул.
– Глубоко, – сказал он.
– Спасибо, я же русский. Глубокие мысли, глубокие могилы, глубокие…
– Экономические проблемы.
– Я хотел сказать ямы в дорогах, конечно.
Мы помолчали, долго глядели на трассу, на то, как блестели у машин лобовые стекла и задние, иногда швыряли камушки, и была у нас тайная надежда на большую аварию. Я лучше о том, как быть четырнадцатилетним, и не скажу: тайная надежда на большую аварию. Ну а по-другому-то как? А никак.
Я сказал:
– Алкоголя бы.
Ну так, крючочек бросил осторожненько, поглядел на Мэрвина, на то, как весь он залоснился, заблестел.
– Ой, да, прям молодец ты.
– Слушай, я из дома могу взять чего-нибудь, ну, если подождешь тут. Там просто отец, у него гости, ну и все такое.
– Ага, – сказал Мэрвин. – Только давай без обмана. А то бросишь меня еще здесь.
– А чего, тебе здесь плохо?
В машины камнями кидать да пальцем вымазывать остатки арахисового масла – я б и сам этим вечность занимался.
А отправился домой, шел за отцовским запахом, за запахом гнезда и дома. Матенька нам дала нюх, чтобы мы не теряли друг друга, и мертвых наших – для того же самого. Пару раз в разношерстной толпе (бизнесмены, укуренные студенты, бродяги, кришнаиты в оранжевом) мелькнула и моя мамка. Смотрела она на меня без интереса, поскольку знала все. Кинет взгляд и исчезнет, то в метро спустится, то под вновь разразившимся коротким дождем нырнет в ближайшую, пропахшую специями вегетарианскую кафешку.
Я за ней не следовал, одно знал – она придет. Как надо ей будет, как сможет.
Я глядел по сторонам, не запоминая дороги. Запах Мэрвина был слишком узнаваемым, чтобы я потом потерялся.
Стало не то что жарко, а душновато, как после кошмара ночью, и меня все время кто-то толкал, я плохо ходил в толпе, мне все казалось странным, нереальным. Я чувствовал под городом братишек и сестричек – их тонкие тоннели, вены Лос-Анджелеса, чувствовал, как вкусно тянет мясом, жиром и солью из Макдональдса. Так я был перегружен, всего мутило да качало, что пришла мне странная, словно сновидная мысль: может, не пить?
Глупости, конечно, а подумал.
Я добрался до дома, поднялся по лестнице, покурил где-то на середине пути, оставив черное пятно от затушенной сигареты на аккуратно выкрашенной в салатовый стене. А чего чистюлями быть? Перед кем стараемся? Для вечности оно неважно, а для жизни даже вредно – забываешь, где живешь.
Запах отца все еще был острым, злым, но я решил рискнуть, в конце концов, перед автострадой меня ждал Мэрвин, а мы уже стали друзья.
Насчет отца и злобы его, тут я не знал. Могло быть так, что с самого утра пес этот его чем-то бесил, а могло быть так, что, между этими приступами злости, отец его братом звал и говорил, что жизнь за него отдаст.
Он бы, в правильный момент, и отдал – такой был человек. В неправильный момент зато мог молотком по голове ударить или зарезать – тоже такой человек.
Вот я и парился, сколько себя помню, на тему: а какой тогда человек?
Не он, не папашка мой, а вообще человек – он какой, если уж разный такой, если в нем с самим собой общего ничего может не быть через минуту.
– Па! – крикнул я. – Я на кухню, воды попью.
В полутьме коридора я подумал, что ошибся, что отца нет и того пса – тоже, вот я один, возьму сейчас из холодильника что-нибудь, да и пойду к Мэрвину, а отец даже и не узнает, что я заходил.
Потом глаза к темноте привыкли, и я увидел, что отец сидит в кресле у выключенного телика, рука у него так отставлена, что все понятно – с рюмкой.
– Папа? Все нормально?
Я заглянул в гостиную, посмотрел на упрямо-черный экран телевизора, потом в сторону и вздрогнул, наткнувшись взглядом на Уолтера. Я как-то сразу подумал, что это он, имя ему очень подходило.
Уолтер был ростом под