Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Попрошу документы, — на это сказали им.
Начался скандал. Бестии невозможно орали, когда их стали выдергивать из-под сушилок. Их можно было понять. Равно как можно было понять мужчин, выполняющих приказ вышестоящего руководства, решившего таким убогим способом навести порядок и дисциплину в стране.
Мы с Вавой, сидя под елочкой, еще не знали, что началась потешная кампания по отлову несознательных элементов нашего, бредущего зигзагами, но вперед, общества. Ловили везде и всюду, где только можно было поймать: в банях и кинотеатрах, в магазинах и буфетах, на вокзалах и в ресторанах, в церквах и на рыбалке, на взморье и в лесу, под забором и на площади, в бассейне и под фонарем, у газетного стенда и в домовых кухнях и т. д., словом, везде и всюду, кроме рюмочных, — может быть, поэтому так нещадно давились трудовые резервы, утоляющие жажду после преследования в банях и кинотеатрах, в магазинах и буфетах, на вокзалах и в ресторанах, в церквах и на рыбалке, на взморье и в лесу, под забором и на площади, в бассейне и под фонарем, у газетного стенда и в домовых кухнях и т. д., словом, везде и всюду, кроме рюмочных. Такая вот начиналась новая, народом полностью и безоговорочно поддержанная, политика сыска и общего стукачества.
— А как же ты, милая, вырвалась из лап хунты? — задал бестактный вопрос сексот Цава.
— Показать? — спросила моя жена О. Александрова.
— Ну! — беспечно брякнул мой друг.
— Поднимись-ка, дружочек!
Вава, бедняга, выполнил просьбу дамы. И та мимолетным балетным движением нежной ножищи… по переднему краю…
Через секунду мой самобытный товарищ катался по полу и привередливо мычал.
— Мать, ты не совсем права, — вынужден был заметить я.
— Поднимись-ка и ты, дружочек, — предложила и мне.
— Прекрати калечить наследников! — заорал я.
— Что ж ты… Оксаночка… делаешь? — поддержал меня хрипящий приятель. — Мне же больно… И как бабы… без меня… рожать будут…
Поговорим о собратьях по перу. Их легион, легкоуправляемых борзописцев. Пишут-пишут-пишут-пишут-пишут. Бывало, встретишь такого писаку, спрашиваешь, мол, все бьешься над словом, кропотливый такой? Он отвечает:
— Рожаю.
— А что ж, брат, все недоносков-то? — спрашиваешь.
— Да так, — отвечает. — И чувствовать спешу, и жить.
— И публиковаться, подлюка, не забываешь. Во всех издательствах. И что интересно: десять произведений в год! — Потом дополняешь: — Извини, сам понимаешь, «произведение» я называю условно.
— У меня дети, их кормить надо, — отвечает. — И жена, и теща, и тесть, и тетя, и сестры, и братья.
— Понимаю, но зачем так жертвовать собой — гнобить здоровье?
— Дурачок! — усмехается. — А литературные негры на хрена? У меня есть имя, а у них — жопы, а вместе мы клепаем бабки. Плохо, что ли?
— Ничего хорошего, — не соглашаешься. — Раньше ты был соколом, а теперь взбесившийся ворон, по которому никто не сыграет последний реквием…
— А, брось! — отмахивается. — Пошли лучше, братец, в ресторацию. Винегретику с водочкой поклюем?
Идешь в ведомственный ресторан. А там одни бандиты и некоторые писатели — писатели, условно говоря, разумеется. Под пищу дела-делишки обтяпывают и за податливые колени целеустремленных девушек ловят, мол, ты, рыбка золотая, есть мое вдохновение и единственная отрада.
Ты тоже садишься за столик и начинаешь в кормоизмельченном винегрете ковыряться, слушая планы собеседника на будущее.
— Я, — говорит, — хочу выпустить роман на вечную тему.
— На какую же?
— О любви-с между мальчиком и девочкой. Им, скажем, по шестнадцать лет, а их отцы ненавидят друг друга, у каждого своя банда…
— Прости, это, кажется, уже было.
— У кого? — удивляется.
— У Шекспира.
— Плохо! — И хлопает рюмочку водки. — Но на мой век идей хватит! Родим чего-нибудь… эдакое… ор-р-ригинальное!..
— А может, не надо? — просишь.
— Как это не надо? — возмущается. — Что ты понимаешь в процессе творческом? И вообще кто такой? Член Союза?
— Не член.
— Книга хоть имеется?
— Рукопись.
— А у меня сколько книг?
— «Негры» пишут, сам говорил.
— Ничего не говорил тебе, правдоискатель, — рычит беллетрист. — Я сам пишу. По повелению, блядь, сердца…
И ты представляешь сердце носителя высших морально-нравственных ценностей и хапуги от литературы, которую он, как ресторанную девку, разнообразно имеет… И напоминает тебе это сердце… своей пурпурностью… бесстыдностью… нацеленностью…
в урологическом отделении скорбные больные своротили по причине неумеренного пользования унитаз, и Кулешову пришлось восстанавливать на месте предмет первой необходимости. Потом он вернулся в котельную и увидел: Сушко, как любящая мамаша, вскармливает молочной смесью из бутылочки новорожденного человека; Глотов же разливает в стаканы водочную смесь.
— Откуда ребеночек? — удивился Кулешов.
— Все оттуда, — находчиво отвечал Глотов. — Вперед, Сашок! — И протянул тому стакан.
— Вперед, — привычно сказал Кулешов.
Через полчаса мощный огонь пел в топке — пьяненький Кулешов, опираясь на совковую лопату, кричал:
— Есть пламя!
— Отлично! — Глотов почему-то взял на руки одеяльный конвертик, где проживал свою несознательную жизнь младенец. — Топку-то не закрывай!
— А может, не надо? — отрывал от стола трафаретную голову Сушко.
— Уговор дороже денег! — И Глотов неверно шагнул к печи.
— Огоньку поглядеть! — захихикал Кулешов. — В огне — сила! Мощь! Ударный труд!
— Во! Во! Верные речи говоришь! — И совестливым движением вкинул в пламя то, что держал в руках. — Господи, прости нас, грешных!.. Закрывай, Шурик, топку, жарко! Упрел я…
И хихикающий Кулешов послушно закрыл заслонки, видя, как на пламенистом ожерелье рубинового огня…
В хорошую зимнюю погоду из окна нашей квартиры видна иголочка телебашни и поэтому телеприемник работает без общей антенны — сам по себе, амбициозный. Я болею гриппом, бью баклуши и смотрю текущую передачу, слушая:
— К большому сожалению, в силу временных причин, блядь, мне не удается присутствовать на заседании сучьего пленума. Но я внимательно ознакомился со всеми материалами, которые легли в основу плана будущего года…
По стране шла эпидемия гриппа, и большинство населения грипповало. Занеможил, истекая соплями, и тот, кто «в силу временных причин, блядь»…
Почему нам врут, мать вашу так, лекальщики нашей жизни! Это же какое-то национальное бедствие — ложь! Ложь во имя спасения? Ложью пропитана вся наша жизнь, как воском бумажные деньги, которыми мы расплачиваемся за коммунальные услуги своего стойла, пролетаризованный, нищий корм, веру, надежду и любовь. Почему те, кто наложил лапу на правду, считают, что они любят родину больше, чем кто-нибудь иной? И ежедневно вываливают на наши головы нечистоты лжи, шелуху недомолвок, огрызки одобрения, битые бутылки пустозвонства, провонявший фабрикованный фарш обещаний.