Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …Тут входит с холода Ив Дор и спрашивает ключ четырнадцать на двенадцать, — ехидно присовокупил писодей. — Или Ал Пуг прибегает из оранжереи с секатором…
— Ну, вот зачем, зачем вы это сказали? — помрачнел и как-то сразу обмяк Жарынин.
— Что я такого сказал?
— А-а-а… — Игровод махнул рукой, поморщился и, взяв с полочки черную, как антрацит, трубку, стал дрожащими пальцами набивать табак.
Его лысина вспотела от огорчения и собралась мучительными складками, какие бывают в минуты раскаянья у гладкошерстных собак после антигигиенического поступка. Некоторое время соавторы сидели молча, и с улицы был слышен грай ворон, шумно радующихся отлету интеллигентных теплолюбивых птиц за границу. Первым не выдержал Кокотов и повторил свой вопрос:
— А что я такого сказал?
Интонацией и кроем фразы он постарался дать понять, что какой бы неуместной ни вышла его реплика, по крайней мере, он никого не бил.
— Неужели вы думаете, только у вас есть семейные секреты, о которых больно вспоминать? — тяжело молвил Дмитрий Антонович. — Вы думаете, у этого «салтана» вместо сердца — пламенный инжектор? Нет, не инжектор…
— Расскажете? — спросил в пространство Андрей Львович.
— Зачем?
— А вдруг это как-то поможет нам придумать новый синопсис.
— Вы же собирались в Москву! — Игровод глянул на соавтора, при этом один его глаз остался мутно-печальным, а второй уже загорелся хищным азартом.
— Ну, ради такого случая я задержусь…
— Ладно уж, слушайте! В восемьдесят шестом Горбачев снял с меня опалу, и я впервые попал на Запад. Мы полетели в Англию на международный фестиваль молодого кино «Вересковый мед»…
«Опять на кинофестиваль?» — остро, но безмолвно позавидовал Кокотов.
— Представьте себе — опять! — словно прочел его мысли Жарынин. — В самолете мы, конечно, выпили виски, купленного в валютном магазине, и стали, как водится, спорить о мировом кино: Тарковский, Лелюш, Феллини, Куросава, Бергман… Среди нас оказался один милый паренек, выпускник ВГИКа, потомственный киновед: его дедушка, рецензируя в «Правде» «Потемкина», требовал сослать Эйзенштейна на Соловки. Юноша весь рейс слушал наши словопрения с молчаливым благоговеньем, боясь раскрыть рот, как смертный подавальщик амброзии на пиру заспоривших богов. Но вот самолет приземлился в «Хитровке», равной четырем нашим «Шереметьевкам». Мы ступили на «зеленый остров» и мгновенно из речистых небожителей превратились в косноязычных, «хауаюкающих» дебилов. Только один из нас, тонкодумов и краснобаев, композитор Хабидуллин, написавший музыку к фильму «Юный Энгельс», кое-как изъяснялся строчками из «битлов». Зато наш молчальник-киновед расцвел и весело затараторил на свободном английском. В отличие от нас, пробившихся к вершинам искусства из народной толщи, он окончил спецшколу да еще занимался с природной британкой, которая работала связной у Кима Филби, а после провала великого шпиона была вывезена в СССР в мешке с дипломатической почтой. Я, кстати, давно заметил: чем проще мыслит человек, чем беднее говорит по-русски, тем легче даются ему языки…
— Я тоже заметил! — кивнул Кокотов, вспомнив, как вероломная Вероника сбегала на годичные курсы и сразу затрещала по-английски, точно сорока.
— А полиглоты — так и просто глупы! — усилил мысль режиссер.
— Это понятно, — подтвердил писатель. — У них в голове столько иностранных слов, что для мыслей не остается места.
— Как приятно, коллега, когда мы друг друга понимаем! — улыбнулся Жарынин. — И я дал себе слово: если вернусь, обязательно займусь английским.
— Почему «если»? Вы хотели остаться?
— Конечно! Как и все, я хотел выбрать свободу.
— Почему же не выбрали?
— Знаете, я уже пошел просить политического убежища, но меня обогнал композитор Хабидуллин. Он так торопился, на лице его была такая суицидальная решимость, что я невольно замедлил шаг. «Что есть, — подумал я, — свобода?» В сущности, это, как сказал Сен-Жон Перс, — всего лишь приемлемая степень принуждения. Не более. И ради того чтобы одну степень поменять на другую, более изощренную, я брошу родную страну, верную жену, любимых женщин и, наконец, животворящий русский бардак, питающий своими соками мое творчество? Неужели я останусь здесь и буду жить среди этих странных британцев, которые влачатся в рабстве у банков и говорят так, точно у них отнялась нижняя челюсть? А англичанки? Они же все похожи на переодетых полицейских! Нет! Никогда!
— А что композитор?
— Он добежал — и ему дали убежище… Думаете, Хабидуллин теперь пишет музыку к голливудским фильмам, а его симфонии исполняют в Альберт-холле? Ошибаетесь, он три раза в неделю бегает по вечерам в ресторанчик «Борщ и слезы» — играть на пианино попурри из советских шлягеров, и счастлив, если какой-нибудь турист бросит ему в кепку фунт. Иногда его приглашают на Би-би-си. И он, чтобы продлить вид на жительство, врет в эфире, как гэбэшные костоломы, стращая Колымой, требовали от него музыку к «Юному Энгельсу». На самом же деле, чтобы получить вожделенный заказ от Мосфильма, он гнусно изменил любимому человеку, став любовником заместителя председателя Госкино, мерзкого отроколюбивого старикашки! И это вы считаете свободой?
— Я ничего не считаю…
— И правильно! В общем, вернувшись на Родину, я поспрашивал знакомых — и мне нашли учительницу английского языка. Ей было тридцать пять, выпускница ромгерма МГУ. Жила она, кстати, в элитном, как теперь говорят, доме с консьержкой, что по тем временам было такой же экзотикой, как сегодня охранник подъезда, одетый в железную кирасу и вооруженный алебардой. Звали ее… ну, допустим… Кира Карловна. Она, между прочим, приходилась внучкой одному из сталинских наркомов.
— А как она была, ничего?
— Смотря с кем сравнивать! Если с вашей Натальей Павловной, то и смотреть не на что: маленькая, худая, очкастая и такая вся духовная, что, глядя на нее, легко подумать, что люди размножаются дуновением библиотечной пыли. В ее присутствии никаких желаний, кроме как «учиться, учиться и учиться», у меня не возникало. Она была образована, начитана, неглупа, но и не умна. Впрочем, Сен-Жон Перс, которого вы почему-то не цените, справедливо заметил: «Мозг вмещает ум не чаще, чем объятья — любовь!»
— А сколько языков она знала? — уточнил Кокотов.
— Всего-то два. Но не в этом дело. В ее уме была та унылая правильность, какую часто обнаруживаешь у детей, унаследовавших профессию родителей. Наглядный пример — братья Михалковы. Никита, чье коммерческое православие меня раздражает, все равно, поверьте, стал бы актером, даже если бы родился в семье пьющего сапожника. А вот Андрон — совсем другое дело, и произойди он от бухгалтера, стал бы счетоводом — и никем иным. Ибо талант, коллега, половым путем не передается не только женам, что понятно, но, увы, частенько и детям. Талант — это озорной дар Космоса, и русскую культуру погубят внуки лауреатов Сталинской премии.