Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простая душа
1
Катю, портниху, не знали? Очень хорошая была портниха и брала недорого. А уж наговорит, бывало, во время примерки, пока с булавками во рту ползает по полу, – прикладывает, одергивает, – узнаете все, что случилось захватывающего на Малой Молчановке. А если начнете бранить, – отчего обещала и не принесла платье, – заморгает глазами:
– Верю, верю, мадам, вы совершенно вправе сердиться.
Вывески у Кати не было, жила на Малой Молчановке, в низку, на углу, против Николы на Курьих Ножках, когда войдете в ворота, – направо ее дверь.
Катя весь день сидела у окошка, откусывала нитки, встряхивала кудрями, – кудри свои, не подвитые. Помощница, веснушчатая девочка, наметывала платье на манекене. В комнате две клетки с птицами, картонки, свертки повсюду, перед зеркальцем бумажные розы и карточки на стене.
Госпожа Бондарева, докторша, всегда – пойдет гулять – остановится у окошка, разговаривает:
– Катя, опять вы меня обманули, не принесли платья. Вы, Катя, бессовестная.
– Извиняюсь, мадам, здравствуйте. Я вас вполне понимаю, что-вы окончательно вправе сердиться.
Катя небольшого роста, в шелковых чулках, в башмачках с большими бантами, в синей юбке, до того короткой и легкой, что – бежит по улице с картонками, все на нее косятся: премиленькая фигурка. И всегда, выходя со двора, накидывала синюю же душегрейку с мехом, – будь хоть июль месяц, – пекло: мех Кате к глазам.
А глаза очень были недурны: ясные, иногда чуть-чуть припухшие, не то от слез, не то от бессонной ночи.
Но судить ее никто не смел. Катя была девушка холостая, одинокая, сама на себя работала, а если и влюблена была постоянно, в особенности по осени и в осенний сезон, то, может быть, и сама не рада была своему такому характеру и делала это совсем не для того, чтобы досаждать заказчицам.
2
Давно это было, – летом. Работала Катя домашней портнихой у докторши Бондаревой в Серебряном Бору, на даче «Ландыш».
С утра вертит машинку, улыбается полотняным строчкам, пожимает плечиками, потом облокотится и глядит в окно. Ах! Воспоминания!
За окном жара, стонут куры, скрипит гамак, маются между сосен барышни, сестры Бондаревы. За кустами, за забором – дзынь, дзынь – прошел кавалерист. Труба заиграла в Фанагорийском полку. Ах! Воспоминания!
Быстро, быстро крутит Катя машинку. Зовут обедать. Она садится к столу аккуратно, – руки сложила, губы поджала, – все, как полагается девушке с самолюбием. Бондарев извиняется перед ней, что в подтяжках, пьет водку, отдуваясь, глядит в суп. Барышни томятся, не хотят кушать, мальчишки Бондаревы, недоступные никакому воспитанию, крошат хлеб, щиплются под столом, от докторши пахнет Валерьяном, одна Катя сидит в мечте. На вопрос: «Еще, Катя, супу?» – вздрагивает.
– Мерси. Аппетиту нет.
Какая там еда! В шесть часов Катя складывает шитье, отряхивает юбку от ниток и бежит на террасу, зовет Капитолину, горничную, – она в полном подчинении у Кати и тоже в мечте.
– Капитолина, идите брать урок танцев. Капитолина появляется из-за погребицы, на ходу вытирает руки, бросает фартук в акацию. Катя говорит:
– Станьте в позицию. Па-де-катр. Слушайте музыку: «Мамаша, купите мне пушку, я буду стрелять» (так подпевали юнкера на балах). Легче, легче, Капитолина. Воздушней. Не так, не так. Боже мой!
Отстраняет Капитолину и, подобрав юбку, летает по балкону.
– И-ах! И-ах! И-ах!
А вечером, не загаснет еще заря, не высыпят еще звезды над высокими соснами, над Ходынским полем, – уж несутся издалека звуки вальса. Ту… ту… ту… – трубят фанагорийцы в медные трубы на берегу Москвы-реки, на кругу, за лесом.
Катя в газовом шарфе, а с ней Капитолина – бегут на круг, – по дороге появляется из темноты высокий юнкер, расставляет ноги, подхватывает под руку бегущую девушку.
– Прошу на вальс.
Ну, как не закружиться голове? И возвращаются Катя с Капитолиной на рассвете, когда догорели в листьях фонарики, затихли шаги, упала роса на траву, на листья.
Перелезут через плетень. Ложатся в постель. Катя закинет руки, глядит в бревенчатый потолок.
– Капитолина, Капитолина, никто не может понять моих чувств.
В то лето фанагорийцы ушли на войну. Утром рано заиграли трубы в лагерях, и барышни, швейки, горничные, кто в туфлях на босу ногу, кто в накинутой на рубашку шали, простоволосые, иные заплаканные, и все – печальные – собрались на поле.
Медленно, длинной пылящей колонной уходили фанагорийцы. На спинах до самого затылка навьючен скарб, штыки Торчат щетиной, топают тяжелые сапоги, лица строгие, разве крикнет с края кто помоложе: «Эй вы, голубки, прощайте!»
Верхом на смирной кобыле – командир, усатый, с подусниками, сидит бодро, глаз не видно из-под бровей. У стремени его шагает командирша, загорелая женщина с мальчиком на руках.
Вдруг высокий голос запел: «Взвейтесь, соколы, орлами», – и густая, тысячеголосая грудь подхватила песню. Заплакали женщины, побежали дети вслед. И колонна потонула вдали, в пыли.
Ушли, – и назад не вернулся ни один.
Катя стояла у дороги, и слезы текли у нее из глаз.
– Капа, Капа, жить неохота, – повторяла Катя и медленно вместе с женщинами и детьми вернулась в опустевший Серебряный Бор.
Заколачивали дачи. Поутру солнце всходило бледное, осеннее. И птицы пели по-иному. Катя купила географическую карту и воткнула булавку в то место, где кровь проливает знакомый юнкер.
А потом булавочка затерялась, карту засидели мухи. Чуть-чуть не полюбила было с горя близорукого какого-то студента, но сама его бросила. Хотела пойти в милосердные сестры и раздумала, – побоялась своего характера.
В домах, где прежде шила, везде горе. Какое уж шитье! Тогда-то Катя переехала на Малую Молчановку, взяла в ученицы веснушчатую девочку Саньку и в комнате над окном повесила двух птиц – снегиря и перепела: один пел поутру хорошо, другой к вечеру – скуку развевали.
Грустное житье. Улицы пустые. На женщинах траур. Галантерейные приказчики стали злые, как собаки. Дороговизна. Проходит зима и лето. Года проходят. И все еще воюют, поделить не могут чего-то. А народу, народу бьют!
Троих Катя проводила на вокзал за это время. Невеселая была любовь ни с одним, больше от жалости бегала видаться, а ночью не спала, вздыхала, бранила Саньку, чтобы не сопела, не будила птиц.
Проводит, поскучает, потом прочтет в газетах: убит на поле славы.
Шьет у окна Катя, мелькает иголкой и думает: «Где это поле славы, где столько народу побито? Посидела бы у этого поля, поплакала».
3
Однажды Катя