Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как всегда после долгого визита, доктор назавтра весь день остается в постели, что, однако, вовсе не означает, будто утром он не встанет, не побреется перед зеркалом в ванной, где он еще некоторое время будет пристально себя разглядывать. Он и вправду стал выглядеть как ребенок, яснее это трудно определить, но бросается в глаза странное выражение лица, будто он полжизни употребил на то, чтобы казаться чудаковатым десятиклассником, а едва добившись желаемого, немедленно скатиться совсем уж в детство.
Мыслей Доры он не знает. Она не говорит ему, каким его воспринимает, вероятно, потому, что для нее это слишком очевидно и она не хочет его огорчать, как будто перемен к худшему, пока их не назовешь, и не существует вовсе. Ему, к примеру, стали велики его костюмы, все висит и болтается, как на вешалке, даже в нательном белье явно не хватает тела. Уличные ботинки, правда, вроде бы ему еще впору. Но когда он в последний раз их надевал, свои уличные ботинки? У него даже голова как будто сморщилась, возможно, это из-за ушей, которые, он знает, растут до глубокой старости. Но до старости он не доживет. Он это знает давно, сколько себя помнит. Он умрет относительно молодым, примерно в нынешнем своем возрасте, без малейших признаков старческой умудренности.
Не в первый раз он спрашивает себя, что после него останется. Он сочинил три негодных романа, дюжины две историй, а еще множество писем, которые он писал всю жизнь, главным образом женщинам, что были вдали, он снова и снова писал им письма, оправдываясь и объясняя, почему сам он вдали, а не живет с ними.
Он слаб, чувствует себя разбитым, но вместе с тем он полон решимости. Уже подумывал, не стоит ли попросить Дору кое-что из его писанины прошедших месяцев уничтожить, по сути, все, кроме двух последних рассказов. Как знать, настоящие свои истории он еще не написал, может, это все еще впереди, когда кончится ужасная зима и он снова наберется сил, не важно где, где угодно.
Хоть погода установилась. Можно на веранде погреться на солнышке, наслаждаясь теплом и заботливостью Доры, которая следит, чтобы он был хорошо укутан одеялом. Она приносит ему почту, что-нибудь поесть, стакан молока или сока, а он в ответ ласково, почти блаженно на нее смотрит, покуда после обеда она не приходит с открыткой от дядюшки, в которой тот уведомляет о своем приезде. В чем дело? — спрашивает она, а он, сразу поняв, что это конец: они послали дядю. В тот же вечер он пишет жалобное письмо родителям, прикидывается удивленным, хотя на самом деле он в ярости и из последних сил пытается сопротивляться: для тревоги ни малейших оснований, а Целендорф дядюшке совершенно не интересен, чего ради тому пускаться в такую даль.
Но на следующий день дядюшка уже здесь. Не потеряй они в суматохе переезда его телефон, это путешествие еще можно было в последнюю минуту предотвратить, но теперь ничего остановить уже нельзя. Почти сразу после обеда в дверь звонят, и не проходит и пяти минут, как приговор дяди уже вынесен. Доктору срочно нужно на курорт, Берлин для него смерти подобен, как можно скорее надо определить его куда-то на лечение, в Давос, куда-нибудь в горы, но ради всего святого, прочь, скорее прочь из Берлина. Дора просит его хотя бы присесть, но дядюшку уже не собьешь, между делом он заодно успевает на бегу произвести инспекцию квартиры, явно его не устраивающей, хотя потом он и отзовется о ней как о довольно уютной, правда, конечно, бедноватой, но все же совсем не такой ужасной, как опасались родители.
После этого вопрос о санатории вообще уже не обсуждается. Дядюшка возмущен ценами, но не устает нахваливать город, совершает длительные прогулки, от великолепной Потсдамской площади по Лейпцигской улице до самой Александерплац, в кафе «Йости» успевает подслушать беседу двух антисемитов, чья глупость просто написана у них на физиономиях. Таковы его первые впечатления. В целом он ожидал гораздо худшего, правда же состоит в том, что он Берлин любит, включая даже их загородную Хайдештрассе, на которой он настойчиво уговаривает Дору сходить с ним в театр, молодой женщине негоже сидеть взаперти, надо бывать в обществе. Он расспрашивает ее о семье, о том, как она оказалась в Берлине и что было до Франца. Однажды, когда она ненадолго отлучается, он уважительно хлопает доктора по плечу, девушка у него и вправду очаровательная, такая заботливая, самоотверженная, и скромная к тому же.
Дядя ночует в пансионе с завтраком на озере Ванзее, поэтому раньше одиннадцати, до второго завтрака, к ним не приходит. На третий и последний день его визита настроение лучше, чем прежде, и они коллективными усилиями пишут матери открытку, причем подведенный дядей итоговый баланс выглядит совсем не плохо: он полагает, что в Целендорфе Францу живется вполне хорошо. Но опасность эвакуации сохраняется. Вечером Дора сопровождает дядю на литературный вечер Карла Крауса[14], которого доктор вообще-то не особенно ценит, но что из того, Дора в восторге, она замечательно развлеклась, и потом тоже, когда они с дядей до полуночи просидели в пустом кафе, еще раз обсуждая все возможные варианты.
На прощание дядя заявляет: ты сам знаешь — тебе нельзя здесь оставаться. Я прекрасно понимаю, тебе это не по душе, но другого выхода, к сожалению, нет. Посмотри на себя, говорит он, посмотри на Дору, она того же мнения, что и я. Ситуация в целом скорее неприятная, вид у дяди невеселый, Дора только кивает, измученная, расстроенная, но и, как ему кажется, с явным облегчением, словно только что поняла, какую ношу в его лице на себя взвалила.
Доктор в последнюю секунду все-таки дает обещание. Он уедет из Берлина, с тяжелым сердцем, с крохотным остатком надежды в душе. Может, им надо просто переждать. Терпения набраться, говорит Дора. А у меня терпения на всех хватит, и тут же начинает перечислять доводы, почему нельзя иначе и почему для нее это никакая не беда, она к нему куда хочешь приедет. Она сегодня говорила по телефону, с Юдит.
Юдит всегда ей духу придает, поясняет она. Так что место, куда ехать, ей безразлично, и Юдит так считает, она передает привет.
Роберт ему написал и прислал плитку шоколада. Надо бы сразу ответить, поблагодарить, но в такой душевной смуте ему не до переписки. К полудню выпадает немного снега, потом выглядывает солнышко, он отваживается выбраться на веранду, ненадолго, он скорее растерян, чем угнетен, и некуда деться от чувства бесполезности всего и вся.
На следующее утро он решает заняться бумагами. Лежит в постели, вроде бы даже бодрый, зовет ее и четко объясняет, что принести и откуда, — пусть все несет, тетрадки, письма, отдельные листки. Что самое приятное — она безропотно это делает. Удивлена, конечно, и растеряна немного, слишком уж это внезапно, неожиданно как-то, но она все делает, как он сказал. Ему слышно, как она ищет, как шуршит бумагами, как споро, с интервалом в несколько минут, выдвигаются и задвигаются ящики. Обе истории у него при себе, в постели, он еще раз их проглядел, но все остальное — долой, долой. Это все бесполезный хлам, говорит он, время от времени надо избавляться от балласта. Однако набирается приличная груда, он не ожидал, что это так затянется. Дора на коленях стоит возле пылающей печки, бросает в огонь бумагу, листами и небольшими пачками, пережидает, пока пламя справится с очередной порцией, а он смотрит на ее согбенную спину, голые ноги, пятки. И только когда дело окончено, она желает знать: зачем? Разве так лучше, я имею в виду: для тебя? И он отвечает, да, я полагаю, как-то легче, что-то вроде уборки, а ведь большая часть бумаг у него даже не здесь, старые дневники у М., а остальное дома, в его комнате, у родителей.