Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Сорвалось всё в субботу, на эвакуации.
Упражнение простое, как топор: «раненый» — мешки, сто двадцать фунтов, — и полверсты пересечёнки. Тащат парами, со сменой. Тюфяк, понятно, тянул за двоих — и на четвёртой ходке я почуял по нити, как он кончается. Не устал — кончается: в глазах плывёт, ноги ватные, сердце молотит вразнобой. А он молчит. Он же щит, ему стыдно.
— Мохов, смена!
— Я могу… — просипел он. И не мог. И знал, что не может. И тащил.
До точки оставалось шагов восемьдесят. Смену давать — терять время, а время на этом упражнении Волохова резала без жалости, у неё зачётные нормативы… Да и не в нормативах дело, чего я вру. Дело в том, что я стоял в трёх шагах, слышал, как парень горит, — и у меня было чем поделиться.
Я и поделился.
Как это вышло — толком не объясню. Раньше-то я чужое брал: Варин котёл, Озерово намерение, боль всякую. А тут потянул в обратную сторону. Взял своё — дыхание своё, жилы свои, ту самую пехотную двужильность, которая нарабатывается двадцатью годами, — и по нити, горстью, перекинул ему.
Тюфяк ахнул. Выпрямился. Мешки на его горбу будто похудели вдвое — и он дотащил, дотащил бегом, с запасом, и на финише стоял и хлопал глазами, не понимая, откуда что взялось.
А я сел.
Прямо там сел, где стоял. В мокрую траву, по-стариковски, с кряхтением. Ноги — чужие. В ушах вата. Небо качнулось, подумало и решило пока не падать, спасибо ему.
— Матвей Петрович! — Аглая первая, конечно. — Опять?!
— Не опять, а заново… Норма. Сижу, отдыхаю. Трава, вон, хорошая.
Трава была ноябрьская, дрянь трава. Но посидеть на ней пришлось основательно.
Глузман вечером ругался так, что из лазарета вышли покурить даже те, кому нельзя вставать.
— Передача жизненной силы! — он тряс передо мной измерительной пластиной, как уликой. — Прямая! Из канала в канал! Вы знаете, сколько описанных случаев в литературе? Ни одного! Знаете почему? Потому что все, кто пробовал, ложились рядом с тем, кому передавали! Двое лежачих по цене одного, медицина в восторге!
— Ну, я же не лёг.
— Вы сели! Мне доложили — сели посреди поля! — Он побегал по кабинету, успокоился на четверть и ткнул в меня пальцем: — Сутки постельного. Не спорьте. И запомните, отставник: это ваше… донорство — оно из каких запасов, по-вашему, идёт? Из жировых? Нет-с. Из тех самых, которые не восполняются. Захотите однажды отдать больше, чем есть, — а оно отдастся, канал ваш дурной не спросит. Понимаете, чем кончится?
Я понимал. Потому и не спорил. Сутки так сутки — я и провалялся эти сутки, как бревно, только к вечеру воскресенья ожил. Дорогая штука вышла, эта Передача. Зато теперь я знал, что она есть. На войне такое знание весит больше, чем то, что за него заплачено. Обычно. Не всегда.
* * *
В воскресенье вечером — костёр.
Это у нас как-то само завелось после полевых дней: за флигелем, в затишке у поленницы, огонь, картошка, кто с чем пришёл. Варя притащила пирог — у неё после зачисления пеклось нервное, много. Митька присоседился на правах «я только послушать». Даже Волохова один раз посидела минут двадцать, съела картофелину и ушла, но факт был отмечен в летописях.
Лукич тоже заглядывал — по-хозяйски, с прибауткой и не с пустыми руками: принёс луку, соли в тряпице и новость, что ставки на турнир он «не принимает, поскольку запрещено-с», а записывает «в тетрадочку, для памяти». На «Ясли», по его тетрадочке, ставили уже не один к сорока, а один к двенадцати.
— Растёте в цене, ваше благородие, — сказал он с уважением. — Как овёс к распутице.
— А сам-то почём поставил?
— Обижаете. Я вас ещё по козе оценил. Коза у меня в людях не ошибается.
Спорить с козой я не рискнул.
В тот вечер разговор свернул на отцов. Сам свернул, я не рулил — Тюфяк рассказывал, как его батька учил узлам, Гриша молчал и шевелил палкой угли, у него по части отцов разговор короткий. И тут Софья — Софья, из которой слова личного не вытянешь клещами, — вдруг сказала, глядя в огонь:
— Мой отец считал лучше всех в губернии. Его за это и взяли.
Тихо стало. Только угли.
— Он в интендантском управлении служил. По полигонной части: поставки, довольствие, реагенты для учебных прорывов…
— Реагенты? — переспросил Митька. — Это чего такое?
— Это чем швы кормят на учениях, — буркнул Гриша. — Не встревай.
— Осенью позапрошлого года, — Софья говорила ровно, как диктуют, — отец нашёл расхождение. Реагентов на сектора уходило больше, чем сектора могли принять. Втрое.
— Втрое?!
— Втрое, Григорий. Он подал записку, как положено. А через месяц недостачу нашли — у него самого. И всё сошлось: подписи его, накладные его… — она помолчала. — Только он их не подписывал. На свидании он мне сказал: «Соня, я эти накладные впервые вижу. Но составлял их человек, который знает моё дело лучше меня». Понимаете? Не наспех подставили. С уважением.
— С уважением, — повторил я.
И внутри у меня уже ворочалось. Тяжело, со скрипом, как жёрнов, который двадцать лет не крутили.
— Софья. Реагенты-то — куда шли? По бумагам.
— На дальние сектора. Учебные, приграничные… — она подняла глаза. — А что?
А то.
Аннушка. Аннушка моя служила по полевой части, при полигонах, — и погибла «при прорыве». В бумагах так и стоит, я те бумаги наизусть выучил: при внезапном прорыве, несчастный случай, соболезнования казённые прилагаются. Двадцать раз я эту формулировку глотал. Двадцать раз глоталась.
А теперь — встала поперёк.
Реагентов уходит втрое. Швы на дальних секторах плодятся — Пахомыч вон до кочегарки досчитался. Счетовода убрали с уважением. А полевой инспектор погибла при прорыве — на участке, куда эти самые реагенты, очень может быть, и текли.
— Пап? — Варя тронула меня за рукав. — Ты чего замолчал?
— Думаю, — сказал я. — Вслух пока не буду, дочка. Плохо думаю, сглазить боюсь.
Личная её тетрадь — та, что из сундука, — про службу молчала. Там про сны было, про серое, про часового. А служебные журналы полевого инспектора — они личными не бывают. Они сдаются.