Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медленная боль заливала душу: все сказанное моему мучителю просто развлекало его. Обида прожила секунду — не выдержала прицела голубых глаз, таких голубых, что, казалось, краска еще не высохла.
Он ждал, и я рассказывала.
…Mне всего семь, доктор Зубов: косы стянуты капроновыми лентами, и я не знаю ни одного слова о любви. Беснуется лето, предчувствуя агонию: осенние войска медленно стягиваются к нашему городку. Мама срывает кленовый лист — он начинает желтеть проплешинами, как арбуз. Лист не нужен маме, она сорвала его механически — не то отмахнуться от залетной осы, не то выместить зло на беззащитном дереве.
Мама держит мертвый лист в руке, размахивая им, будто веером, и я вдруг замечаю, как похожи меж собой рука в голубых червячках жилок и ребристый исподник листа. Как если бы из одного корня вдруг родились два слова, обжились в языке и пустили свои собственные корни, — теперь родство между ними кажется невероятным. Рука и лист, я запоминаю с восторгом, будто подсмотрела за фокусником, и пусть мне не удастся повторить чудо, я ближе других подобралась к нему, я знаю, там тоже были черновики, эскизы, планы…
Утро похоже на весну, день напоминает лето, осень — это вечер года, тогда как зима, конечно же, ночь. Жаль не использовать гениальную формулу хотя бы дважды, слишком она хороша: да что там, она безупречна. Извечный круг напомнит людям, что наше рождение — это смерть в ином мире, а смерть предчувствие утра другой жизни.
Слова так быстро остывали на воздухе, хотя мысли были свежими, горячими, как пирожки.
"Дорогая, все это очень мило. Беда, что ты еще ребенок, а я с трудом терплю детей".
Я остывала после душевного стриптиза, а Зубов поднял с пола раскрытую книжку и тут же вчитался в нее, вгрызся в слова, как в яблоко. "Прости, дорогая, это не займет много времени". Я внимательно разглядывала его левую щеку — на ней была Кассиопея мелких родинок: дубль вэ. Этот человек с легкостью заставлял меня обнажаться перед ним — хотя душу раздеть куда труднее тела. Телом моим он, тем более, совершенно не интересовался.
Очередной сотрудник принес кофе, разлитый в золоченые крошечные чашечки. Я посмотрела на кофеносца, потом на зачитавшегося депутата и поняла наконец, кого напоминали мне зубовские сотрудники. Они были похожи друг на друга потому, что каждый из них в отдельности походил на Зубова! Подражал ему вольно или невольно, носил такие же костюмы и так же резко взглядывал, будто полосовал бритвой — сразу, наотмашь. Интересно, это Зубов подбирал свой персонал по образу и подобию или персонал переучивался, отвыкая от самости и подравнивая себя под единый стандарт?
Возможно, сила обаяния депутата была такой мощной, что, общаясь с ним, нельзя было чувствовать себя отдельной, независимой системой. Казалось, невидимые лианы тянутся от Зубова к собеседнику, захватывая и подавляя плоть. Он заражал собой всех попадавших в его поле, и даже Вера, поговорившая с ним десять минут, становилась совсем другой Верой.
Что же говорить обо мне?
Он читал, хмурясь и быстро листая страницы, в кабинете было тихо, и я слышала, как за окном кричат строители. Кофе я выпила одним глотком и смотрела, как отвердевает на дне коричневая жесткая масса. Вдруг депутат подпрыгнул и ухватил плоскую телефонную трубку, висевшую на стене и мерцающую светофорными огоньками. Звонка я не слышала, но депутат сказал: "Алло!"
Теперь он хмурился сильнее, чем от книги, но сказал собеседнику протяжно: "Жаль, что он оказался настолько жадным, а впрочем, я давно разочаровался в людях. Твоя новость укрепила мою мизантропию. Чи сара!"
Трубка вновь повисла на стене, депутат же проворно вскочил с дивана и словно бы впервые увидел меня. Книжка полетела обратно на пол.
"Ну что, дорогая, понравилась тебе моя контора? Пойдем, провожу тебя".
Поравнявшись с невостребованным диваном, я скосила глаза к стопке книг — там было много новомодной дряни, а сверху лежал толстенный том Данте.
Пока я ждала, обездвиженная страхом и любовью, депутат читал "Божественную комедию", хмурясь на одних страницах и светлея от других.
О выздоровлении следовало забыть: болезнь моя лишь выжидала. Смерть часто приходит в семьи с младенцами, предлагает освободить место для нового человека, претендующего на фамилию. Теперь, когда у нас появился Петрушка, я думала, что костлявый палец ткнет в меня.
Было жутко думать о любой смерти — годилось даже раздавленное тельце кошки, несколько дней валявшееся у входа в Сашенькин подъезд: ощеренная пасть, лапа, выпростанная в последнем ударе, метила прямо в лицо, и позвоночником, как лестницей, взбегал горячий ужас. В кооперативном магазине, куда охотники и первые из фермеров сдавали свои трофеи, мне попалась на глаза освежеванная тушка кролика, разложенная под стеклом витрины. Мертвое тельце было устрашающе худеньким и напоминало игрушечного динозавра. Свежевали кролика с некоторой затейливостью — на лапках намеренно оставлены меховые носочки, призванные вызвать умиление покупательниц, что грохотали по залу гигантскими металлическими корзинами, похожими на маркитантские фуры.
…Я жаловалась на кошку и кролика Зубову, но депутат никогда не верил, что я вправду боюсь смерти: "Ты мало знаешь о смерти, дорогая. Познакомься с ней поближе — она тебе понравится".
Я звонила и Артему — в конце концов, загробный мир это как раз по его части.
Артем сказал, хватит уже бегать вокруг забора, если рядом — открытые ворота. Креститься надо, в срочном порядке.
Какого еще ответа можно было ждать от попа?
…Тем вечером Сашенька с мамой собрались на особо важную сходку в «Космее»: нам с Алешей велено было их не ждать, мероприятие долгое, может протянуться до утра. Впрочем, самого Алеши тоже не было дома.
Я выкупала Петрушку, навела ему кашу, и он уснул с бутылочкой в руках. "Можно я залезу в Интернет?" — спросила у Сашеньки.
"Да на здоровье".
"Знаешь, Сашенька, я поняла, почему Глаша не может прочувствовать "Космею"", — неожиданно сказала мама. Она пудрилась перед зеркалом, будто отправлялась на концерт известных артистов.
В последние месяцы мама вела себя так, словно настоящей Глаши больше не было, а в ее теле поселилась самозванка: "Марианна Степановна предупреждала, что у тебя совершенно невозможная энергетика! Ты сосешь из нас жизнь, из нас обеих!" Сашенька начинала заступаться за меня — но получалось это у нее довольно-таки вяло.
Мадам Бугрова в рекордно короткие сроки сумела внушить маме, что ее младшая дочь — "сгусток отрицательного смысла". Я просила маму растолковать, что это означает, но она только отмахнулась: без "путеводной звезды" тут было не разобраться. В любом случае, мне не хотелось быть сгустком, это звучало оскорбительно.
Марианну Степановну можно было понять: ее наверняка разобидела моя статья в «Вестнике». К Сашеньке она питала нежность. Природа этой нежности была мне малопонятна, но мадам доказывала сестре, что у нее "особенный космический талант" и "прямая связь со звездами". Однажды Бугрова сказала: "Сашенька, ты королева, привыкай сидеть на троне". И мама, увлеченная «Космеей», как не увлекалась в своей жизни ничем и никем, гордилась Сашенькой пуще прежнего. Она и раньше выделяла сестру, теперь же перевес между нами ощущался физически, мама ни дня не пропускала, чтобы не упомянуть о моем духовном арьергарде — Сашенькины достижения сверкали на его фоне, как бриллианты на черной тряпочке.