Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Революционное движение было укомплектовано кадрами, поддержано и развито интеллигенцией; оно получило все идеи, всю этику, систему ценностей, мировоззрение и образ мышления от интеллигенции. <…>
Русская интеллигенция была инструментом разрушения; в отличие от европейской буржуазии она не имела конструктивных установок и не была оснащена средствами для осуществления такого рода задач», — считает Тибор Самуэли (‹258>, 143). И далее, пытаясь дать родовое определение русской интеллигенции, выявить ее сущностные категории, британский ученый подчеркивает весьма важную особенность: «Как это ни странно, российская интеллигенция поддается определению не исходя из классовых критериев, но исходя из критерия совести, основанного на некоем наборе моральных, этических, философских, социальных и политических ценностей, на определенном отношении к политическому и общественному устройству своей страны. Интеллигент был прежде всего врагом царистской автократии и всего, ею созданного. Его враждебность могла принимать и действительно принимала различные формы, но она присутствовала всегда, и это было той самой базовой характерной особенностью, которая ставила интеллигенцию вне всех прочих слоев российского общества. Можно сказать, что интеллигенция была не столько классом, сколько состоянием ума и духа» (там же, с. 145).
Соответствующее состояние ума и духа в народе, и особенно в русском народе, формировала литература, и в первую очередь поэзия, которая всегда готова была дать неясный, но пленительный абрис грядущего, посулить бредущим во мраке царство разума и справедливости. Отрицая неприглядные реалии российской действительности, поэты открывали перед современниками неведомые и манящие горизонты — одни в революционных бурях, другие в мистическом инобытии. Соблазн Преображения жизни был слишком силен. Каждый хотел ощутить себя демиургом, создающим новую гармонию бытия из хаоса. Некоторые сознавали всю иллюзорность избранного пути, тем не менее упорно стремились к цели:
Но всех бессмертней тот, кому сквозь прах земли
Какой-то новый мир мерещится вдали —
Несуществующий и вечный.
Кто цели неземной так жаждал и страдал,
Что силой жажды сам мираж себе создал
Среди пустыни бесконечной.
Тот же Минский спустя почти двадцать лет предложил своим читателям одну из версий перевода «Интернационала», ставшего партийным гимном большевиков, а в дальнейшем и гимном Советского Союза….
Недвусмысленно формулируя свою профетическую миссию, «декаденты» в известном смысле дополняли и развивали плоскую догматику ленинизма объемными философскими, религиозными и эстетическими теориями изменения личности и общества. При строгом рассмотрении их роль в подготовке крушения «старого мира» будет выглядеть не менее значительной, чем роль их главных оппонентов, ибо интеллигенция все же была и остается мозгом нации, что бы ни заявлял по этому поводу сквернослов Ульянов. Без сочувственного отношения интеллигенции, и в том числе интеллигенции творческой, к революционной идее, глобальной катастрофы могло не произойти — как не произошло ее в тот период в других цивилизованных странах.
«„Вселюсь в них и буду ходить в них, и буду их богом“, говорит Господь. Теургия, вот что воздвигает пророков, вкладывает в уста их слово, дробящее скалы, — восторженно писал А. Белый, ссылаясь на Вл. Соловьева. — <…> Христиане-теурги надеются на близость новой благой вести, указание на которую встречается в Писании… Понимание христианства теургами невольно останавливает внимание. Или это последняя трусость, граничащая с бесстрашием… или это пророческая смелость неофитов, верующих, что в момент падения вырастут спасительные крылья и понесут человечество над историей» (‹114>, с. 71–72).
Согласно тезису Вл. Соловьева, поэтами-теургами должна руководить мощная религиозная по сути идея, которой бы они «владели и сознательно управляли ее земными воплощениями». Это не означало обязательного принятия чисто христианской идеи в качестве руководства к действию. Вспомним творческие искания Мережковского, Вяч. Иванова, Бальмонта или Брюсова, стремившихся охватить иные культуры и верования, проникнуть в тайны иных цивилизаций в поисках Абсолюта, во имя создания нового, как мы сказали бы ныне, «глобалистского» искусства и универсального мистического мировоззрения. К тому же были устремлены усилия Блаватской, Гурджиева, Рериха и целого ряда других выдающихся российских мистиков начала XX в. Все они видели именно в России среду, пригодную для воплощения их дерзновенных идей. Но для достижения тех неведомых рубежей нужно было создать новый миф, сулящий Великое Духовное Обновление избранным витиям, а далее — и всему народу-богоносцу, который пошел бы в Царство Света за избранными.
Религиозно-мистические искания мыслителей и поэтов русского Ренессанса, в подавляющем большинстве апеллируют к христианскому вероучению, но отнюдь не к православному ортодоксальному христианству, являвшемуся «титульной» конфессией российской империи. В казенном православии для художников, мыслящих категориями «богочеловечества» и «мировой души», заключено все наиболее консервативное и бездарное, что накопилось в церкви за века ее существования. На фоне попыток нового глубинного осмысления христианской этики, предпринятых С. Булгаковым, Н. Бердяевым, П. Флоренским, И. Ильиным богоискатели (как окрестил их Горький) стремились к полному обновлению православных догм, а то и к созданию альтернативных культов — как Мережковский в своем «христианстве Третьего Завета». Ни Вл. Соловьев, выступавший с позиций экуменизма, ни Мережковский, ни Гиппиус, ни Брюсов, ни Блок, ни А. Белый, ни Вяч. Иванов, ни Розанов, не говоря уж о Маяковском, Бурлюке, Хлебникове, Есенине, не были православными христианами в прямом и недвусмысленном значении этого слова, хотя причастность религии считали главным условием творчества. Вне зависимости от школ и направлений они воспринимали творчество как теургию, боговдохновенное действо — но отказывались принимать вдохновение из рук Священного Синода и каждый по своему отрицали казенное православие.
Отсюда причудливое смешение сектантских установок, квазирелигиозных доктрин, мистических учений, увлечений иудаизмом, буддизмом и даосизмом, которые так или иначе, зачастую весьма искусственно подверстывались к христианским идеалам. Отсюда же богоборческие и атеистические мотивы в поэзии футуристов и имажинистов, которые восприняли антирелигиозную пропаганду и репрессии против церкви со стороны большевиков как индульгенцию на богохульство. Однако у поэтов большого таланта даже богохульные стихи и поэмы неизбежно приобретают характер «диалога с Богом», дискурса с Мировой душой, что в конечном счете никак не свидетельствует об их антирелигиозности. Скорее наоборот, эта перверсивная религиозная стихия с невероятной силой захлестывает их творчество.
Концепция творчества как теургии, придавшая некую завершенность профетическим устремлениям поэтов XIX в., явилась, по сути, краеугольным камнем русского символизма и далее была воспринята почти всеми ведущими российскими поэтами XX в. вне зависимости от школ, направлений и верований. Нет сомнения, что именно символисты утвердили в эстетике Серебряного века образ поэта-пророка, медиума Мировой души и носителя божественного вдохновения. Рассматривая религиозный аспект творчества в его теургической ипостаси,