Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все уложено, все очень хорошо получилось и волнует меня только поезд. Как влезем в вагон? Наверное, там накурено махоркой, и папе станет плохо с сердцем. Буду просить, умолять не курить около него, но надежды мало. Ведь никто не знает, что папа такой больной и может умереть каждую минуту. Люди думают, что если он на ногах и едет с портфелем в Москву — значит, здоров. Как докажешь? Как убедишь?..
Мы уезжаем засветло. Поданы розвальни, устланные сеном, за кучера Миша Киселев. Нас все провожают, и мама все время твердит мне, как надо варить конину, и чтобы кусочек ее я отнесла доктору Льву Сергеевичу Бородину, и какие лекарства утром, и какие вечером. И — не дай Бог — если оттепель, а папа в валенках, что тогда ты будешь делать? Но какая тут может быть оттепель, когда мороз 25 градусов. Чепуха все это! Главное — влезть в вагон, вот что важно, а не оттепель.
До Сергиева Посада 14 верст чудесной дороги — правда, версты эти черт кочергой мерил, может быть, их и больше было.
Солнце близится к закату, и наступает тот час, когда все объемы так рельефны, а тени такие длинные и синие.
Мы проезжаем деревни Дедушкино, Вихрево и Высокое. Мы едем цугом на двух лошадях, так как мальчики едут на вокзал получать продукты и повезут их обратно в колонию. Это прекрасно, что с нами едут два мальчика (Миша Киселев и Кирилл Розанов), они помогут мне поднять папу в вагон, может быть, даже сумеют занять для него место.
Лошади весело трусят, снег поскрипывает, а в лесу по бокам дороги полно заячьих и лисьих следов — особенно много заячьих «пятерок».
Если попадаются встречные, то сворачиваем прямо в снег и наши розвальни сильно накреняются. Я держу папу, чтобы он не вывалился: его закутали одеялом, и он полулежит в санях, как спеленатая кукла.
От Высокого долго едем лесом, начинает темнеть, но когда у Загорска выезжаем в поле, то сразу светлеет.
И все-таки в первых домиках уже кое-где видны огоньки…
Погрузились в поезд удачно: не теплушка, а нормальный — хоть и не топленный вагон, и ехать нам было хорошо, попались такие веселые мужики-попутчики. Папа с ними всю дорогу разговаривал, а главное, они послушались меня и не курили около него.
Пока доползли до Москвы, стало совсем темно. Вьюга и ветер. Трамваи не ходят, и от Ярославского вокзала до Волхонки надо идти пешком. И вот идем мы с отцом по темной, заваленной снегом Москве (прохожих раз-два и обчелся). Пять шагов — остановка — раскладываю скамейку, папа садится, я перегибаюсь назад и мой тяжелый заплечный мешок упирается в землю. Папа отдыхает, я отдыхаю и мешок отдыхает. Переведем дыхание — и дальше. Если ветер утихнет или начинает дуть в спину, а не в лицо — мы с папой идем гораздо дольше без остановки. Тихонечко, но идем. Молча идем. Сосредоточенно. Я знаю, что около Лубянской площади надо давать лекарство. Оно уже заготовлено и разведено в маленькой бутылочке. Примем лекарство и опять в путь. Пойдем — посидим. Посидим и опять пойдем. И так шаг за шагом и придем на Волхонку, дом 16 в бывшую Первую Московскую мужскую гимназию. Пройдем пустыми, заваленными снегом, с изрубленными на дрова скамейками и штакетами, тремя дворами — последний двор от холода вытянулся и стал бесконечным. Скорей бы кончился этот двор. Наша цель — буржуйка и горячий чай, для ее осуществления мы и войдем в бывшую нашу, а теперь совершенно чужую, даже незнакомую квартиру. Никаких воспоминаний, никаких сожалений не шевелится во мне: вся душа в колонии. Этот дом уже ничего для меня не значит — дом мой там, в лесу, в колонии, а не в этой холодной квартире, которую мы отдали обратно в Первую гимназию. Теперь тут живет милый, но чужой человек, кажется, Тихомиров его фамилия. Володе оставили один папин кабинет, зачем ему больше? Все равно топить нечем. Да и вещей стало мало: одно изрубилось и истопилось в печке, другое обменялось на продукты и съелось, третье износилось, четвертое продалось или отдалось, и, наконец, все уместилось в одной комнате. В нее мы с папой и входим. Тускло загорается на потолке бывшая кабинетная люстра, похожая теперь на большущий, серый, грязный стакан. Хоть вещей и поубавилось, но нагорожено в этой комнате изрядно. Свободны только два угла — у кровати и у письменного стола. И холод, холод ужасный, такой же, как на улице, только без ветра. (Володя в командировке и тут не топилось уже очень давно.)
Теперь действовать нужно быстро: папу — прямо в шубе — на стул, мешок разобрать и вынуть из него дрова, полешки в печку-буржуйку, потом бегом (тоже в шубе) в кухню налить воды из обледенелого крана (еле-еле льется) и назад.
Какое счастье, что я не забыла взять лучину! Нянечка моя дорогая из деревни Непрядва с Куликова поля, спасибо тебе, что научила меня так быстро и хорошо разжигать буржуйку. Уже полыхает, уже гудит, вздрагивает и сотрясается от бушующего в ней огня эта маленькая железная печка, наполняя теплом промерзшую насквозь комнату. Краем глаза вижу, что отец сам снимает с головы шапку, — значит, уже начинает приходить в себя. Теперь, не теряя ни минуты, надо снять с него шубу, дать лекарство, напоить горячим морковным чаем (чайник уже запел на раскаленной докрасна конфорке) и постелить ему постель. Когда я все это проделаю и папа уже уляжется, он заговорит со мной (а пока мы молчим). Разговаривая с папой, я сяду на скамеечку и тоже попью, и чай горячей спиралью пробежит по моим обледенелым внутренностям. Я согреюсь и начну уборку этого странного, случайного помещения, которое, по-моему, никогда нашим и не было, а в голове я буду перечислять дела на завтра: проводить папу в МОНО, отнести доктору Бородину конину, истопить печку, сварить суп — много дел, очень много! А когда я лягу спать на холодный диван, то помечтаю, как бы поскорее убраться из этого чужого, враждебного дома к себе в колонию…
Проходят два тягостных московских дня. Каждое утро отец уходит в МОНО и возвращается чуть живой. Сегодня третий решающий день. Сижу дома, уже все приготовила к отъезду. В пустой мешок (содержимое которого мы съели и истопили) уложены книги, нужные отцу, и лекарства, полученные у доктора Бородина. Сижу и жду. Ожидание изнуряет. Сижу и волнуюсь, зачем не договорилась с папой встретить его. Сижу и думаю о нем. Как? Что? Цел ли? Принял ли лекарство? Как дойдет один в мороз и вьюгу?.. И именно в тот момент, когда в своих мыслях я ушла куда-то в сторону от папы, куда-то далеко, тут он и появляется неожиданно.
Не надо ни о чем спрашивать, уже по его лицу видно, что в МОНО все получилось хорошо. Отец явно доволен совершенными делами.
— Мы едем, Таня, собирайся, постараемся успеть на пятичасовой, как обещали, — говорит он радостно и хрипло (одышка ужасная).
— У меня давно все готово, папа.
Кормлю его остатками похлебки, а сама думаю: «Ну, хорошо, керосин, тетрадки и мыло он отхлопотал — это ясно, почему же он смотрит на меня так хитро и значительно? Что-то еще он приберег в себе, какой-то есть секрет».
Но отец молчит. И только доев похлебку, как бы между прочим, как бы невзначай, говорит: «Мне в МОНО предложили взять маскарадные костюмы из костюмерной, как ты на это смотришь?» — Что за вопрос! И как на это можно смотреть? Тут только можно подпрыгивать и радоваться — ведь Новый год-то на носу.