Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Много костюмов, папа, или мало? — спрашиваю дрожащим голосом.
— Всем хватит.
Подумайте, какое счастье! Всем хватит, всем! Вот будет крик и восторг в колонии, если даже сам папа не может скрыть удовольствия! Вот уж мы нарядимся на Новый год, будьте покойны!
А теперь поскорей бы удрать из этой чужой Москвы.
Стало быть, едем…
И опять мы с папой преодолеваем бесконечный путь с Волхонки на вокзал, опять холодный поезд, который еле-еле ползет и опаздывает сильно. Но все это уже не кажется тяжелым. Я отдышала себе кружочек стекла на замороженном окне вагона. И сердце мое начинает учащенно биться, когда в этом кружочке замелькают первые тусклые огоньки Сергиева Посада. Мы дома! Теперь тут уж будет все наше, свое, родное…
Пока вылезали из вагона, пока папа отдышался, еще прошло время, еле-еле бредем в толпе приехавших.
Плохо помню станционное здание в Сергиевом Посаде, но небольшую площадь около вокзала помню отлично. Вечно грязная и даже в снежные дни не белая, а серорыжая от растоптанного лошадиного навоза, крошек сена и подсолнечной шелухи, она была уже началом колонии, потому что среди других лошадей стоит весь покрытый инеем наш Буланый (видно, давно нас ждут), и идет к нам навстречу замерзший, но улыбающийся возница Андрюша Колонтаров. Он очень высокий, старая гимназическая шинель стала мала ему (рукава чуть ли не по локоть), руки спрятаны в длинные самодельные, как у меня, варежки, а голова по-бабьи завязана башлыком. Под замерзшим носом у Андрюши видны усы, еще не настоящие, но уже очень заметные. Он обнимает меня и папу — рад нам — и сразу дождем начинают сыпаться наши взаимные вопросы.
— Чего дома в колонии?
— Что в Москве?
— Как здоровье Ольги Михайловны? Тепло ли у мальчиков в сарае?
— Ходят в Москве трамваи или вы шли пешком?
— Получили ли мальчики керосин и подсолнечное масло?
— Андрюш, а Андрюш, — врываюсь я. — МОНО выдаст нам маскарадные костюмы! Всем хватит!
И опять папа:
— Сшили девочки рукавицы для работающих в лесу мальчиков?
— Александр Федорович, что говорят в МОНО насчет валенок? Очень ноги мерзнут.
— Андрюш, а Андрюш, приглядели ли вы в лесу елку для Нового года, и кто лечит глаз Желтому?
— Все ли здоровы, нет ли новых больных?
— Все здоровы, Александр Федорович, вот только Лешка Бахмачевский ухо отморозил, когда дрова пилил.
— Бедный Бахмач! А вы сильно замерзли, Андрюша? Долго нас ждали?
— Ничего, — говорит Андрюша и, смеясь, снимает с меня мешок, потом усаживает (вернее, укладывает) нас с папой в розвальни, подтыкает нам под бока одеяла.
— Откуда второе одеяло, Андрюша?
— Ольга Михайловна свое дала, — говорят, сегодня под тридцать.
Наш возница примостился у меня в ногах (я их поджимаю, чтобы ему было удобнее), разобрал вожжи, — но-о-о, Буланчик, — и мы поехали… Буланый бежит споро, ровно: определенно знает, что едем домой.
Я чувствую себя абсолютно счастливой. Я очень люблю и папу, и Андрюшу, и Буланого, и себя, и зиму, и наш путь до колонии. Как хорошо, как прекрасно, что больше уже не будет никаких остановок до дома, что нас уже не двое, а трое, и я уже не должна больше отвечать за папу. Теперь за всех отвечает Андрюша, а я лежу себе и лежу, и смотрю на небо. А рядом со мной мой папа, он хоть и молчит, но я же вижу, что он тоже рад оказаться под опекой Андрюши Колонтарова. — «Но-о-о», — кричит наш кучер, дергает левой вожжей, и мы выкатываемся из Посада и поворачиваем в поле. Даже в темноте чувствуется, как белым-бело тут в поле. Говорить уже мы не можем: мороз лютый.
Сани заскрипели по-особому, запел снег под полозьями, глухо и ритмично ударяет копытами Буланый, метет поземка, и ее тоже слышно.
Полудрема, полудумы, и представляется, что метет уже по всей земле. Нигде нету солнца, нигде нет и никогда не будет лета, везде ночь, темно, метет поземка, снег завивается воронкой и уходит дымным столбом вверх. Никого нет в мире, пусто все кругом, только мы в санях, Буланый, зима и движущееся вместе с нами, огромное, увешанное редкими звездами небо.
Нас подкидывает на ухабе. Неужели я задремала? А на морозе спать нельзя. Сразу за ухабом пробежало в обратную сторону Вихрево. Мы въезжаем в лес, и здесь стало потеплее. Дорога так поднялась от снега, что конь наш то и дело задевает дугой ветки елок, стоящих по обочине, и снежная колючая пыль обсыпает нас. А мы все едем и едем, и мороз опять уже лезет со всех сторон, через все преграды, и начинает прохватывать нас насквозь…
А бедный Бахмач отморозил ухо, как же он теперь будет жить без уха? И так он некрасивый, а тут еще ухо мороженое… Леша Бахмачевский — застенчивый, работящий и молчаливый мальчик, а если когда говорит, то только пословицами:
— Бахмач, — скажут ему старшие, — зачем ты пилишь дрова без шапки, ведь холодно. — А он в ответ: — Ветер дул, шапку сдул!
— Бахмач, зачем ты принес в кухню гнилые пни, они в печку не влезут. — Леша пожмет плечами: — Гнило да мило. — Если мальчики затеют спор и поднимут крик, он подойдет, послушает и задумчиво скажет: «Корова ревет, медведь ревет, а кто кого дерет, сам черт не разберет». И, махнув рукой, уйдет.
— Леша, ты уж очень тихий. — А он: — Тих да лих!
Особенно мне понравилось, как он сказал однажды нашей нижней девочке Вике: «Вика, ты глядишь вдоль, а живешь поперек». Так у нас и пошла эта поговорка: она к разным случаях подходила. Допрыгался теперь Леша Бахмач со своими поговорками «Ветер дул, шапку сдул», а ты ухо отморозил, вот тебе и прибаутка!..
Поскорей бы уж дом показался, — мечтаю я, и счастье откликается на мое желание: Дедушкино пробежало мимо, а мы спускаемся с горы и с разбега влетаем на старый, горбатый, дырявый мост, переносящий нас на другой — уже наш — берег реки Таргоши. Тут каждый кустик, каждая рытвина на дороге изучены досконально… Интересно, не остыл ли суп в печке? Думаю, что не остыл, ведь ждет нас в колонии девочка Анечка Соболева — вечная дежурная, вечный огонек в кухне. Если мальчики поехали за продуктами на станцию или в Москву, и нет их поздно в зимнюю вьюжную ночь, кто их ищет в кухне с маленькой десятилинейной лампочкой? Анечка! Кто им вытащит ухватом суп из теплой еще русской печки? Анечка Соболева! Если кто застрял поздно вечером на работе, на дальнем участке, кто его ждет с ужином? Помзавхоза Анечка!
Вот и сейчас, подъезжая к дому, все темным-темно, но в кухонном окне подмигивает нам тусклый огонек, это помзавхоза Анечка Соболева не спит, сидит, наверное, положив руки и голову на стол и ждет, ждет. А если надо будет, то прождет и до утра.
Еле вылезаем из розвальней. Руки, ноги, как деревянные, нос чужой — ничего не чувствует и губы не двигаются. Тяжелыми, не своими ногами входим на темное крыльцо. Кругом тихо, только Желтый бьет хвостом по обледенелым доскам. Рад нам, но не лает: сил нет, да и характер не позволяет. Зачем лаять, когда он знает, кто приехал? Чего ж тут гавкать и будить трудовых людей? Все знают, что приезжим рады, и он, Желтый, тоже рад. Вот он и стучит похожим на полено хвостом по крыльцу, показывая этим, что он тут на крыльце тоже ждет нас, беспокоится и добровольно сидит на морозе — а ведь мог бы сидеть в сенях. Не из угодливости он мерзнет, а из чувства порядка и верности. А когда мы войдем в дом, он еще останется на холоде поджидать нашего кучера Андрюшу Колонтарова, пока тот распряжет Буланого и, отведя его в конюшню, задаст ему корм. И только потом, когда все это будет сделано и заиндевевший Андрюша тоже войдет в дом, тогда и Желтый пойдет за ним следом. И мы все впятером: папа, заспанная мама, я, Андрюша и Желтый войдем в теплую кухню, где уже стоят оловянные миски и лежат оловянные ложки, и чугун с горячим супом уже вынут из печки Анечкой.